Яков следил сверху, что станет делать певица. Лупа золотистой тенью проскользнула позади музыкантов, прошла торопливо под куртуазным благовещением и осторожно – живот ей мешал – взошла по ступеням. Яков свесился с галереи, смотрел – куда же дальше? Лупа медленно брела мимо ряда одинаковых дверей, цепляя ручки их пышным платьем – видно было, что нехорошо ей, ноги еле держат. Вот вздрогнула, завидев кого-то в том конце коридора, толкнула наугад первую же попавшуюся дверь – и почти упала в дверной проем. «Худо стало, – догадался Ван Геделе. – Надо глянуть – как бы не родила прежде срока».
Аницет перед гостями заливался, как певчая птица. Собака пока молчала – но это Бюрен пальцами держал ей морду, не позволяя завыть. Яков вышел из-за портьеры, огляделся – все слуги стояли внизу, кругом возле гостей. Доктор прошел за спинами скрипачей, сбежал по лесенке вниз и по коридору – к той двери, в которую входила певица, он запомнил, в какую.
То была графская спальня – зеркало, цацки, неприбранная постель, – и Лупы в ней не было видно. Яков заглянул за ширму – но и там стояли лишь горшок и таз, стыдливо прикрытые плетеными крышками. И за балдахином не было никого, и под одеялом – доктор даже проверил. Зато на туалетном столике царило роскошество…
Левенвольд к приходу гостей надел на себя, конечно, «все лучшее сразу», но кое-что и оставил. Бриллиантовые серьги, длинные, в его вкусе, и много-много сверкающих шпилек, и перстни – и с камнями, и с камеями… «Колечко заметно будет, а шпильки – кто их считает», – решил Яков и парочку шпилек приколол на рукав – с изнанки.
– Ты неумелый чемберлен, совсем дилетант, – послышалось от самой двери. Скрипачи играли, и голосил Аницет, и подвывала ему Флора – но французская серебристая речь слышна была совсем рядом, почти на пороге. Этот картавый серебряный шарик во рту… – Ты давеча уронил тарелку, у тебя кривые руки…
«При чем здесь щипцы? – подумал было Яков, но тут же понял, что речь не об акушерском инструменте, а об камергере: – Чемберлен – это камергер, chambellan…» Бюрен был обер-камергер нынешний, а Левенвольд когда-то служил камергером – у покойной матушки Екатерины.
– Поверь, Рене, счастье чемберлена не в тарелках, – возразил от двери другой голос, несомненно, фон Бюрена – этот лающий его, то ли немецкий, то ли французский.
– Так ты ничего и не можешь – ни переменить тарелку, ни переодеть персону, – Левенвольд отвечал ему, то ли насмешливо, то ли злясь.
– Переодеть тебя, Рене, – по всем правилам? – предложил Бюрен, тоже сердито.
«Все ясно. Сейчас они тут начнут друг друга переодевать», – мрачно подумал Яков, цапнул со столика еще пару шпилек и шагнул за портьеру. И за портьерой – влетел с размаху в мягкое, и теплое, и пахнущее мандариновым раем – певица Лупа сидела на подоконнике, подобрав ноги.
– Тс-с, – она притянула доктора к себе и прижала пальчик к его губам, – молчи!
Яков спрятал шпильки и замер в ее объятиях – и, черт возьми, это было весьма приятно…
Хлопнула дверь, щелкнула задвижка – значит, они вошли и заперлись. «Фу!» – подумал Ван Геделе и глянул в щелочку между портьерами, ожидая узреть невероятный разврат.
И ничего такого не увидел – двое стояли друг напротив друга, и смотрели – как смотрятся в зеркало, и смеялись. Темный фон Бюрен – сыгранный злодей из комедии дель арте – протянул руку и осторожно так качнул сережку в ухе золотого своего визави:
– Рене, фреттхен мой… Так и пишутся романы – великие войны, вселенские потопы, крестовые походы, коронации, перемены власти – и все для того лишь, чтобы двое встретились…
– Но не такие же двое! – расхохотался Левенвольд, поймал его руку и прижал к губам. – Все, испачкал тебя своей помадой. Впрочем, роман написан, пьеса сыграна – двое встретились наконец-то, посреди коронаций и потопов, и разошлись, каждый по своей дороге, и один смотрит на другого – и не узнает, и уже не видит.
Лупа тоже приникла к портьере, к дырочке, прожженной свечою в малиновом бархате, – и смотрела, внимательно и с отчаянием – на своего графа. Губы ее дрожали, и что-то, наверное, рушилось у нее внутри. Яков поглядел на нее, печальную свою волчицу: «А ведь прав камергер – для того и разбойники, и тати, и черные мадонны, и охоты, и остроги – чтобы двое однажды встретились. И – не узнали друг друга…»
– Ты смотришь на меня – и не видишь, – жалобно повторил Левенвольд. Все было ему не так, и даже в самом слепящем его счастье – все было мало, хотелось большего. Бог знает чего…
Бюрен шагнул к нему, взял его лицо в ладони, и пальцы совсем черными показались на белой пудреной коже:
– Да все я вижу… Каждый твой шаг, и взгляд, и вот такой жест, – он смешно показал, передразнив изломанную пластику Левенвольда. – Ты послов представляешь, так все глядят на послов, а я – на тебя. И без того ведь в политике я – дурак дураком…