Когда норманны посадили новичков на рабочие места, над кораблем повисла минута положенного молчания, наполненная эхом умирающей надежды и постыдной жалостью к самим себе. То была краткая пауза между прошлым и будущим, эдакая гнетущая нотка сиюминутной печали и тоски, способная выдавить слезу даже из бесчувственного камня. Нотка медленно и незаметно, словно на похоронах, приподнялась на высоту птичьего полета и растаяла там безо всякого следа.
- Да... - единодушно вздохнули прикованные к веслам рабы, втискивая свои печали и хандру как можно глубже в души и, разумеется, в самый зад. - Ничего не попишешь, но, похоже, и впрямь, жизнь и каторжная работа - это, по сути, одно и то же...
- Так ведь на все воля божья... - ангельским голосом пояснил Дафни из Нидерландов*, знавший латынь и молитвы куда лучше любой физической работы. Три года тому назад он отправился на богомолье в славный город Роттердам, но по дороге решил немного порыбачить. Для этого он уселся в большую рыбацкую лодку и поставил над собою широкий белоснежный парус. Ветер в тот погожий денек оказался чрезвычайно попутным, а море чистым и безмятежным, словно постель девственницы. Таким образом, делая не менее трех узлов за одну двадцать четвертую части суток, Дафни из Нидерландов легкомысленно вышел в открытое море и пошустрил на самое клевое место в заливе Эйсселмера.
Безусловно, в открытом море его немедленно повстречали не только обширные косяки сельди и трески, но и вездесущие норманнские мореходы. Они с необыкновенным радушием усадили Дафни из Нидерландов за свои собственные весла, и порекомендовали ему никогда более не выходить на рыбный промысел без хорошего эскорта.
Голос у Дафни был звонкий и жизнерадостный, однако чуток испуганный, как будто он никак не решался сделать для себя один единственный, но кардинальный выбор, а именно: верить ли ему все-таки в любовь и доброту Владыки Небесного, если сам Владыка позволяет совершать неблаговидные поступки многим и многим мерзавцам?
Увы, ответа никто не давал, разве что недобрые скандинавские воины настойчиво доказывали своими деяниями, как подобает жить и умирать в этом щедром на убийства мире**. Обчистив корабли германских мореплавателей буквально до нитки, они подпалили останки вражьих судов и проворно отшвартовались восвояси.
Под звуки ненавистного барабана, Рубин с грустью наблюдал за тем, как медленно отправляются на морское дно чьи-то несбывшиеся надежды и чья-то несостоявшаяся судьба.
Эпизод восьмой.
Ночью Рубину довелось прослушать рассказы пленников о личных мытарствах и злокозненном бытие. Первым начал скорбное повествование толстый бюргер. На нем превосходно сидел дранный камзол из китайского шелка. Звали бюргера Иероним Густав Бергольц. И хотя толстяк говорил едва слышно, гребцы прониклись его историей как собственными мозолями на пятках.
Как вскоре выяснилось, родился Иероним Густав Бергольц в славном городе Гамбурге, в семье чрезвычайно славных немецких бюргеров. По меркам истинных праведников Иероним Густав Бергольц слыл добрым христианином, отличным лавочником и верным мужем, а по гамбургскому счету*** заслуживал места почетного казначея при дворе любого европейского сюзерена. С младых лет Иероним Густав Бергольц учился торговать, торговать и снова приторговывать. Он усвоил эту коммерческую науку от родителя, братьев, деда и даже прадедов, которые также являлись славными немецкими бюргерами. Торговал Иероним Густав Бергольц с умом, делая ставку на монополизацию рынка в частных интересах и грамотную ликвидацию обнаглевших конкурентов. Он давал крупные взятки местным чиновникам и тупым феодалам, а те, в свою очередь, милостиво закрывали глаза на его финансовые махинации и торговые аферы. Фортуна ему благоволила, благополучие никогда не выходили за порог его крепкого зажиточного дома. Он был убежденным сторонником рыночных отношений и твердо полагал, что в этом сугубо продажном мире главное предназначение любого здравомыслящего человека - это личная выгода, своевременный расчет с кредиторами и положенная дань вышестоящим негодяям.