Он не отзывался, лежал с сомкнутыми чёрными веками, слабо, на угасании дыша в судорожных перерывах.
Она стала озираться, затравленно метаясь залитыми потом и слезами глазами. Но что она могла увидеть в тайге кроме беспричастных скал и деревьев, а над ними – этих вечных солнца и неба? Жизнь светилась и торжествовала самыми своими яркими и могучими красками вокруг и над. Снежные дали были жарко, обжигающе белы, отовсюду сыпалось игривое, нежное сверкание подледенённого недавней оттепелью снега. Тепло, тихо, распахнуто. Это место прибайкальской тайги Лев и Мария любили, были рады, что есть здесь зимовьё, и проводили в нём суток по двое, по трое, когда бродили окрестностями. Лев любил сидеть на бугорке возле зимовья и подолгу смотреть вдаль. «Виды здесь, как в Чинновидове: просторы, строгость пейзажа», – говаривал он неизменно утихающей здесь Марии. А иногда прибавлял: «Мы обязательно вернёмся с тобой в Чинновидово и – заживём, хорошо, родная, заживём. Как все люди».
В отчаянии потянула за набалдашник, – не пошло, внутри Льва вроде как всхлипнуло или, вернее, будто бы оборвалось и тяжко упало что-то такое вязко-влажное. Ужас, ужас! Она увидела примыкающий к набалдашнику краешек заточки; он багряно кровью и зеркально сталью блеснул на солнце. Она зачем-то подняла голову к небу, но ни одного слова не пришло к ней, не наступило и осознание того, что, коли подняла голову к небу, надо же, наверное, сказать что-то или подумать в каком-нибудь направлении или же поступить как-нибудь по-особенному. Она сжала зубы и завыла, по-волчьи протяжно и по-взрослому хрипато.
Ещё потянуть разок? Что она ещё могла и способна была придумать!
67
Лев очнулся, застонал, но сквозь жуткую землистую прозелень кожи смерти, кажется, улыбнулся своей Марии, по крайней мере морщины у губ собрались:
– Не вытягивай – я сразу умру. Так кровь сдерживается, а кровь – это хотя бы какая-то жизнь.
– Миленький, не умирай… Лёвушка… Лёвушка… Смотри, красоты сколько везде! Как в нашем Чинновидове. Природа для нас, всё для нас. Надо жить… надо жить…
– Надо жить, – повторил он эхом, но шепотком. – Чинновидово. Хочу в Чинновидово, в наш дом. Да, надо бы жить ещё.
Помолчал, видимо, скапливая мысли и силы.
– Крепись, моя принцесса, моя любовь. Теперь мы не избежим людей: они придут сюда за мной, за живым или мёртвым, а потом, разобравшись, что к чему, будут костерить меня: похитил невинную девушку, школьницу, совратитель, эгоист, только о себе, о своих удовольствиях и думает. А то и крепче скажут: страшный человек, преступник, и наручники нацепят, если живым ещё буду. Человек лёгок на суд и расправу. Не только по себе знаю.
– Не наговаривай на себя! Пусть только попробуют вякнуть на тебя! Какая я им невинная девушка? Я – баба.
– Баба? – Лев вздрогом щеки смог улыбнуться; стал искать руку Марии.
Она поняла, – подняла его ладонь и стала – целовать её, приговаривая:
– Живи, живи, мой прекрасный Лев, мой царь, мой муж!
– Ба-а-а-ба, – протянул он, вроде как любуясь словом. – Нет, ты ещё малышка, несмышлёныш. И я, Маша, так виноват, так виноват перед тобой. Тебе надо жить рядом с матерью, набираться силёнок, общаться со своими сверстниками, полюбить, наконец, парня.
– Нет! – крикнула она, рыдая и целуя его руку. – Я – баба! Я – баба, Лёвушка, родненький мой, жизнь моя! Пусть все
Она уже захлёбывалась слезами, утыкиваясь лицом в его широкую, всегда мозолисто-бело-мягкую и тёпло-нежную, но теперь ставшую шершаво окаменелой, мертвенно серой ладонь. Он молчал с закрытыми глазами, по-видимому, снова подкапливая силы, определяясь с мыслью, которая никак не должна быть случайной, неполезной для его Марии.
– Не говори, Маша, что мать тебе не нужна. Не разбрасывайся словами.
– Не буду, родненький, любимый, не буду. Ты единственно только не умирай. Учи меня, наставляй, веди по жизни. И живи, живи! Ведь ты классно умеешь жить!
– Ты мне там, в доме, что-то хотела сказать.