— От свихнулась, дурница. Никакого сладу с ней нет. Может быть, ты вразумишь. Я уже и вожжами грозился, и замуж хотел за Неверовщика отдать, так и слушать не хочет. Влопалась в нашего батрака. Может, помнишь Ивана Кондратова из Ковалей? Последний из голодранцев, а собою видный, и не лодырь. Хотел прогнать его еще до Юрьева дня, так, не поверишь, начались такие слезы: «И повешусь, и утоплюсь…» Чего доброго, думаю, и правда руки на себя, дура, наложит, срама не оберешься. И так всем наше добро глаза колет. А сегодня с утра на мельницу вместе поехали. Как знал, что крупчатка на блинцы понадобится?! Это же такой гость желанный и нежданный.
Казик помрачнел. Сестру он оставил голенастым подростком, а теперь, выходит, — барышня. Хитрюга, видать, этот батрачок — задурил ей голову, а сам на батькин хутор зарится. Думал, больше наследников нет, живым хотел похоронить.
— Батрака этого чтобы и духу здесь не было, — отрезал Казик, — а боитесь — я сам с ним справлюсь.
— Помогай тебе боже, сынок.
Мать расстелила пасхальную холщовую скатерть, расставила тарелки, принесла запотевшую бутылку вишневки, достала с полки приземистые граненые чарки.
Сына посадили в красный угол под образа. Рядом с Николаем чудотворцем висел портрет «императора и самодержца всея Руси Николая Второго». Казик сидел, расстегнув мундир. Отец, наливая чарки, не сводил с сына глаз.
— За его императорское величество и всю царскую фамилию! — поднялся Казик и осушил чарку. Старик не догадался встать, выпил рюмку, крякнул и поднес к носу кусочек хлебного мякиша.
— Сердитая, холера, спиритус из панской винокурни. — Старик подцепил вилкой толстый розоватый кусок сала и начал жевать.
Мать только пригубила рюмку и выскочила на кухню.
— Так что же это будет, скажи ты мне, Казичек? Как жить будем дальше?
— А что? Жить будем так, как жили.
— Катавасия, сынок, какая-то начинается. Не разобрать что к чему. Рудобельские голодранцы брешут, что уже и Керенского скинули. Деньги ж теперь какие будут, скажи ты мне? Катеринки ляснули, керенками — хоть подотрись, а я ж и те и энти берегу. Пойдут, быть того не может, и еще в какой цене будут.
— Керенский Александр Федорович проспал Россию на императрициных перинах, и деньжонки его можете спустить, пока не все знают. А государь император еще покажет себя. Генералы раздавят это грязное быдло. Силу собирают большую. И нам здесь нечего в шапку дремать.
Старик наполнял чарки и не пропускал ни одного слова сына: уж он-то все знает. Офицер! Не раз, видать, на собраниях вместе с генералами сидел, слышал, что умные говорят.
Мать хлопотала возле стола и не сводила глаз с сына. Даже не верилось, что это тот самый Казичек, что золотухой страдал и щеглов осенью на коноплю ловил.
— Где ж теперь наш страдалец царь-батюшка с наследником, Александрой Федоровной и великими княжнами?.. Неужели правда в тюрьме?
— Все это выдумки большевистские, мама. Его так схоронили, чтобы никто и не узнал, и переправили во Францию. Там он живой и здоровый. Как только раздавим большевистскую нечисть, «пожалуйте, ваше императорское величество, занимайте престол». Вот тогда заживем. А с этих «товарищей» шкуру будем на барабаны натягивать.
— Что же ты, опять нас оставить собираешься, Казачек? — встревожилась мать.
— Разве здесь нет этой погани? Ехал со мной в поезде сынок Соловья с каким-то рудобельским ворюгой. Наслушался я их! Вот и будем душить, чтобы кровью умывались. Вешать сволочуг надо. Этот наверняка декретишек большевистский приволок. На землю чужую зарится. Три аршина им отмерим и осиновый кол загоним.
— Правда твоя, сынок. Эти рудобельские голодранцы еще в японскую войну бунтовали. Землю панскую тогда собрались делить, два амбара в панской усадьбе сожгли. Ну ж и врезали им тогда казаки, и теперь чешутся. А самых отпетых в Сибирь упекли, откуда и коршун костей не принесет. Дай им только волю, так они из глотки вырвут.
Выпили еще по рюмке. Казик жадно ел и нахваливал ветчину. Мать все подсовывала и подкладывала ему куски пожирней. Он потянулся до хруста в костях и, пошатываясь, встал из-за стола.
— А теперь спать.
— Я тебе уже постелила, сыночек, иди в горницу.
— О том, что я дома, никому ни гугу. Если кто видел, скажете — на денек заскочил и снова в часть уехал. А батрака этого… Чтобы и духу его здесь не было!
Неровно ступая, Казик отправился в горницу, покряхтел, стаскивая хромовые сапоги, и вскоре захрапел.
Андрей Ермолицкий низко склонил голову, уставился в половицу и долго еще думал обо всем, что говорил сын. Пальцы нервно катали маленький хлебный шарик.
Слышно было, как шашель точит старый шкаф.
3
Издалека увидел Александр дым над трубою винокурни, вершины старых лип в панском саду — все то, что видел семь лет назад, когда шагал в Паричи призываться. Только раскустился при дороге ракитник, вытянулись елочки на песчаном пригорке.
День стоял серый и зябкий. Поля припорошил легкий снежок, только рыжели стежка, протоптанная клеточками лаптей, и колеи, полные мутной воды и тонких потрескавшихся льдинок.