«Он поистине ужасный Петрушка – покачивается, машет руками, горбится, как мальчик, которому нужно в туалет… и его натужно плохая игра усугубляется пафосом». И все же, несмотря на шквал критики, Рудольф был гораздо счастливее, чем раньше. Он не только целый месяц собирал полные залы семь дней в неделю, он получил «Божий дар» – возможность впервые сотрудничать с Баланчиным. Прошлым летом он был буквально раздавлен, когда узнал, что его мечту «вступить в идеальное будущее Мариинского балета» осуществил Барышников, поступивший в «Нью-Йорк Сити балет». Но хотя Барышников шел к Баланчину с большими надеждами, хореограф, которому тогда было семьдесят четыре года и он страдал от болезни сердца, недостаточно хорошо себя чувствовал, чтобы создавать для него новые балеты. Рудольфу же предложили заглавную роль в «Мещанине во дворянстве», новой версии балета, который Баланчин уже ставил дважды (в 1932 и 1944 гг.). Взяв партитуру Рихарда Штрауса как случайную музыку для пьесы Мольера, он создавал этот балет не для своей труппы, а для «Нью-Йорк Сити опера», которая представляла бы его вместе с «Дидоной и Энеем» Парселла. «Передайте Рудольфу, если он хочет участвовать, все хорошо», – сказал тогда Баланчин. О его предложении Рудольф отозвался: «Ничего особенного. Очень загадочно». Но даже это казалось слишком хорошим, чтобы быть правдой. «Я не оптимист, – сказал Рудольф в одном интервью. – Поэтому я сказал: «Держите меня в курсе. Поверю, когда буду на месте». Его скептицизм оказался оправданным. По словам Сьюзен Хендл, балетмейстера «Мещанина во дворянстве», хореограф согласился взяться за этот проект по одной причине: опера переживала финансовые трудности, а Баланчин, добрый друг содиректора «Нью-Йорк Сити опера» Беверли Силлс, хотел ей помочь: «Нуреев сделает кассу».
В феврале 1979 г., когда начались репетиции, хореограф, поняв, что не помнит ни единого места из своих более ранних версий, вынужден был начать все сначала, хотя и снова сосредоточился на молодых влюбленных, Клеонте (Рудольф) и Люсили (Патриша Макбрайд), которым удалось перехитрить ее отца, доверчивого парвеню Журдена (Жан-Пьер Бонфу). О приезде Рудольфа заранее писали на удивление мало – «никакой шумихи и криков, как с тем, другим [Барышниковым]», – но благодаря этому Баланчин смог принять его как танцовщика, а не как звезду. «По-моему, Баланчин удивился тому, как легко оказалось с ним работать», – заметила Патриша Макбрайд. Казалось, Баланчин неподдельно потрясен разносторонностью Рудольфа; он похвалил то, как быстро он поворачивает голову, как восточный человек, в турецкой церемонии, и поздравил его за то, что тот не жалеет времени на поклоны. «Американцы не умеют кланяться», – сказал Баланчин, смеясь и переходя на русский. Для нескольких своих постановок, которые он делал для Парижской оперы, он выбирал Флемминга Флинта, и Флинт вспоминал, как Баланчин говорил: «Вот мужская вариация: делай то, что, по-твоему, лучше всего». Рудольфу он предоставил такую же свободу – сольные партии Клеонта стали кратким справочником по фирменным элементам Нуреева. Сьюзи Хендл была потрясена тем, как почти комично нелепо они заранее представляли себе друг друга. «Что он там говорит обо мне? – спрашивал Рудольф за ужином. – А потом мистер Б. спрашивал то же самое».
Вскоре, однако, стало очевидно, что здоровье Баланчина быстро ухудшается (в мае ему сделают операцию шунтирования), и он часто не в состоянии был закончить репетицию, оставляя вместо себя Сьюзи. В тот день, когда на репетиции присутствовал Руди ван Данциг, Баланчин казался рассеянным и равнодушным.
«Он пробовал несколько элементов и спрашивал Рудольфа: «Как бы ты это сделал?», «По-твоему, так правильно?» или «Не усложняй, это должно быть просто, всего лишь маленькая шутка, пустячок». Затем он принюхивался, как мышь, и показывал несколько странных маленьких па. Рудольф копировал мастера, но суть уходила. То, что у Баланчина выглядело естественным и очевидным, приобретало неестественность, когда то же самое пробовал Рудольф. А больше почти ничего не происходило… мне стало грустно. Неужели это и есть великая мечта Рудольфа?»