На этом месте рассказа Ивка опять начинала плакать, а Мони опять сердился и уверял ее, что Дидо Кватерник всех этих солидных людей попрятал и что придет такой день, когда закончится война или когда усташи окрепнут настолько, что прогонят немцев, и эти люди вернутся в свои дома счастливыми, упитанными и улыбающимися, а Ивка этот день встретит некрасивой, старой и морщинистой, потому что постоянно плачет и нервничает из-за ерунды.
– Все тогда, Ивица милая, будут над тобой смеяться, и окажется, что Мони и говорил, и объяснял, а Ивка не хотела его слушать. Ивица, дорогая, не думай, что люди за ночь превратились в кровожадных тигров и что тебе теперь надо так их бояться. Мы же в Загребе, а не в Бомбее, где тигры действительно могут съесть человека.
Усташа Цвека Алойза он встретил подготовленным.
– Знаю, – сказал он, – я ждал вас долго и готов немедленно следовать за вами.
– Еврей Танненбаум, Соломон Израэль Танненбаум, у тебя есть десять минут, чтобы по приказу…
– Десять минут мне не нужны, – перебил его он, – пошли. Времени у нас немного. Только скажите, уважаемый, как вас величать.
– Усташ Цвек Алойз, – растерянно ответил прыщавый парень.
Мони, добрый Мони, которому Бог не дал ума даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана, на лестничной площадке, под любопытными взглядами соседей, следивших за происходящим через дверные глазки, обнялся и поцеловался с Ивкой и Руфью, а потом похлопал по плечу усташа, который так и не пришел в себя от недоумения, и громко сказал:
– Жена, брось, не волнуйся, мы идем по нашим мужским делам!
Несколько мгновений спустя с улицы донеслась песня: «Загреб, Загреб, как голубок белый наш, каждую боль моего сердца один ты лучше всех знаешь…»
XXVII
Она рассказала ему, что Соломона забрали и что он пел, когда его уводили.
Он молчал, опустив голову почти в самую тарелку, а с его подбородка свисала слишком длинная лапша из супа. Он не снял форму, а сразу сел обедать. Ему хотелось, чтобы она полюбовалась им, таким аккуратным и подтянутым, но если бы он вовремя вспомнил, что длина ее лапши всегда создает одну и ту же проблему, то форму бы, ей-богу, снял. А теперь он весь забрызгается, насажает пятен, а ведь форму он только-только получил. Пока он при полном параде шагал от железнодорожного вокзала до дома, все уступали ему дорогу. Скрипели его новые сапоги, постукивали подковками по асфальту, и никто его не узнавал.
На Свачичевой площади встретил Вишню, сестру Джуро Мишека, того горбуна, который до войны работал на живодерне, а потом его уволили из-за того, что он снюхался с коммунистами. Вишня тоже его не узнала, хотя они прошли на расстоянии полуметра друг от друга.
– Вишенка! – крикнул он ей вслед, а она обернулась. – Мы что, больше не знакомы? – спросил он укоризненно-шутливо.
Она принялась оправдываться:
– Извини, Радослав, я задумалась, на что-то засмотрелась. Не ожидала тебя…
– Как так, не ожидала встретить меня в моем городе?
Она начала что-то бормотать и покраснела так, будто сейчас провалится сквозь землю, но ему было приятно, что так вышло. Вишня Мишек раньше тоже была не такой, как сегодня. Она работала продавщицей у Кастнера и Олера[126]
на Илице, дом № 4, и однажды он, только что вернувшись из Новской, пришел к ней попросить о помощи, потому что Амалии было очень плохо и она грозилась перерезать себе вены, но Вишня сказала ему, чтобы он больше не приходил в магазин, так как он портит ее репутацию перед господами владельцами и покупателями. А когда горбатый Джуро из-за коммунизма потерял работу, она сказала Амалии, что, когда в один прекрасный день победят справедливость и коммунизм, Джуро станет градоначальником и тогда закроет все церкви, а кафедральный собор превратит в бордель, потому что он и так всегда был публичным домом.Все это они Вишне, конечно, простили, но это не значит, что забыли. Если бы Радослав забыл, то, вероятно, решил бы, что Вишня не узнала его случайно. А так он знал, что это никак не могло произойти случайно.
– А где Джуро? – спросил он.
– Да он на работе, устроился на почту, – она обрадовалась, подумала, что неприятная часть разговора позади.
– Он отказался открывать бордель на Каптоле? – улыбнулся Раде.
Улыбка на лице Вишни заледенела, зеленые глаза моментально потеряли блеск, как будто она умерла, а потом в этих глазах начал расти страх, огромный, мощный страх, такой же огромный и мощный, как кафедральный собор.
– Не бойся, тебе я ничего не сделаю, – сказал он, ласково провел ладонью по ее щеке, а потом развернулся на каблуках и пошел своей дорогой.
Иногда некоторые вещи становятся вдруг настолько простыми, что человек спрашивает себя, а почему они не могли быть такими раньше. Он был доволен и больше не вспоминал ничего, что лишило бы его этого чувства.