Он сказал усташу Цвеку Алойзу, что заплатит золотом, если тот позволит ему до середины Самостанской улицы петь: Загреб, Загреб, как голубок белый наш… А усташ Цвек Алойз, во-первых, был жаден до золота и в этой жадности ненасытен, а во-вторых, ему нравилось гнать перед собой по улице чокнутого еврея, который смеется и поет. Никто никогда такого не делал, потому что если бы делал, то обязательно рассказывал бы об этом в казарме и хвастался.
Но когда он довел его до Франкопанской и потребовал золото, а еврей сказал, что у него дырявые карманы и что он бедняк, что и никакого золота у него нет, усташ Цвек Алойз рассвирепел. Решил, что Соломон Танненбаум над ним издевается и унижает его посреди престольного города Загреба из-за того, что Цвек Алойз прыщав и низок ростом, вместо «р» или «л» может, как малое дитя, выговорить только «й», и еще из-за того, что от усташа Цвека Алойза всегда подванивает, как будто он давно не мылся, хотя это совсем не так, он мылся каждое утро. Но подванивать от бедняги начало еще в первом классе начальной школы, непонятно почему, – может, у него какая болезнь была или врожденный дефект, или его еще в колыбели прокляла какая-то колдунья: глянула на него своими косыми глазами и на всю жизнь превратила в вонючку, но факт тот, что из-за этой вони усташ Цвек Алойз был очень чувствителен к насмешкам. А допустить, чтобы над ним насмехался еврей, – э нет, такое и представить себе невозможно.
Поэтому он прямо посреди улицы принялся избивать Соломона Танненбаума и бил его, как бьют забравшегося в капусту вола. Молотил прикладом, пинал ногами в сапогах, которые папа Цвека Алой-за, сапожник с Трешневки, снабдил металлическими подковками, чтобы сынок подольше их носил. Но еврей не стонал, не визжал, не просил пощады, хотя под сапогами Цвека Алойза у него трещали кости. Усташ Цвек Алойз сделал из этого вывод, что все-таки бьет он Соломона недостаточно сильно и пылко и что кто-нибудь может решить, что он слабоват для усташа или что этот еврей приходится ему соседом или знакомым, и по этой причине ему так мало достается. Поэтому он на мгновение оставил Соломона Танненбаума лежать на улице и ввалился в лавку скобяных товаров «Хорват, сын и брат»:
– Именем государства, конфисковано! – гаркнул он и схватил с прилавка цепь для собак.
И принялся молотить еврея этой цепью, покуда тот, так и не издав ни звука, не потерял сознание.
Бедный Мони, дорогой Мони, он молчал, делал вид, будто это не он, будто он вообще не жив, будто его на том месте нет, поскольку в тот момент, когда он признался Цвеку Алойзу, что у него нет золота заплатить за свое пение, он увидел, что к ним со стороны театра приближаются профессор Микоци и госпожа Анджелия Ференчак-Малински, и ему очень не хотелось, чтобы эти люди увидели, что его, господина отца нашей маленькой Руфи Танненбаум, арестовали как еврея да к тому же избивают посреди улицы. В тот момент для Мони, для несчастного Мони, это было бы хуже, чем все страдания и муки. Ведь если в нем больше не будут видеть отца Руфи, Мони действительно станет никем и ничем.
Бранко Микоци слишком поздно заметил эту страшную картину и не успел увести госпожу Анджелию на другую сторону улицы, но она разболталась о своем предстоящем юбилее и не замечала, где они и куда идут, так что они прошли в двух шагах от Соломона, на которого сыпались удары цепью, рвущие его мясо и дробящее кости и превращающие живого человека в нечто совсем другое – в кровавое месиво из человеческого тела на загребском асфальте.
На какой-то момент он бросил взгляд на профессора, на штанины его прекрасно отглаженных брюк, на бордовый галстук, на дрожавшую бороду и на глаза. Мони посмотрел на него не как Мони, а как обычный еврей, которого избивают в скучный понедельник, или даже не еврей, а мелкий карманник и спекулянт, и поэтому нормально, что его сейчас избивают, ведь он пытался обмануть наше государство. Ему показалось, что Микоци его не узнал и повернул голову в другую сторону, чтобы заслонить эту страшную картину от госпожи Ференчак-Малински. Как ужасна страна, в которой на улице происходят такие вещи, говорили глаза профессора Микоци.
А потом цепь ударила Мони по голове, над глазом. Он почувствовал сотню взрывов в мозгу и потерял сознание.
– Боже милостивый, какое же зло эта война! – вздохнула старая сопранистка.