Читаем Руки женщин моей семьи были не для письма полностью

Когда родился мой брат, мама, убаюкав его, носила спящего по квартире, ее рукам не хватало этого сладкого чувства наполненности: дети были ее главным утешением, они делали жизнь необычной, появляясь на свет, они приносили ей события, давали почву для разговора, становились поводом для гордости, но всякий раз они росли и переставали помещаться в тело ее рук. Они становились больше, чем собственное детское тело, переставали нуждаться в матери, и это расстраивало ее больше всего: вместе с собой повзрослевшие дети уносили работу, необходимость готовить еду, стирать вещи, мыть полы. Когда дети взрослели, оказывалось, что больше не нужно готовить и стирать так много и часто. Дни становились пустыми и однообразными: она узнавала обо всем по телефону или в разговоре, как случайный свидетель, чувства и события теперь были отдельными от нее. Она переставала быть участницей жизни собственных детей, и тогда ее руки начинали тосковать.


Ее руки никогда не писали: они искали работу. Так, в особенно одинокий год она затеяла ремонт квартиры: сама ошкурила двери, покрыла их лаком, покрасила стулья, украсила пространство, которое, как она точно знала, никогда не покинет ее.


Руки мужчин, что я знала, готовили редко: в основном отец нанизывал мясо на шампуры и жарил шашлык. Деньги тоже были только в мужских отцовских руках: он давал нам небольшие суммы на карманные расходы, давал матери денег на покупку мебели или техники — так и должен был, по мнению моего отца, вести себя отец семейства. Зарабатывать деньги, приносить их в дом, выдавать, чтобы деньги затем обменяли на вещи или продукты. Каждый раз наутро после очередного скандала, приступа ревности и злости, когда отец избивал мать, он приходил с полным пакетом продуктов и протягивал его нам. Отец покупал то, что мы с сестрой любили больше всего: шоколадки «Темпо», ананасы, мармелад, жвачки. Он словно пытался купить наше молчание, обменять синяки матери на конфеты. Самым страшным было то, что мы не могли отказать: он знал, чтó мы любим, знал, что шоколад способен купить сердца двух маленьких девочек. Это были ядовитые сладости, пропитанные простым и очевидным семейным законом — мужским рукам дозволено бить, мужские руки контролировали весь дом, держали его в узде. Миллиметры и сантиметры избитого материнского тела он обменивал на конфеты: чем сильнее он бил ее накануне, тем больше было конфет и тем страшнее был наш с сестрой соблазн. Он приучал нас к молчанию, к послушанию, никто не смел останавливать его руки, когда он открывал очередную бутылку водки, чтобы налить себе стакан.

Часто отец сетовал на то, как мы обрусели, как утратили язык, забыли свои традиции, уподобились своим русским подружкам, он говорил, что, если бы увез нас вовремя, мы выросли бы нормальными детьми. Но быстрее всех обрусел он сам. Он пустил в кровь горькую русскую водку и уже не смог жить без нее: когда мы были совсем маленькими, отец мечтал о том дне, когда вернется на родную землю, на родину, но только водка уже успела утопить его южное тело в своей горячей воде. Чем старше мы становились, тем больше у него появлялось сожалений, вместе с растущим разочарованием увеличивалось и количество водки, выпиваемое им по вечерам. Наконец мама, уставшая терпеть пьяные выходки отца, решила его закодировать. Кто-то из знакомых посоветовал ей целителя в области, никто не знал, что именно он делал с больными, но одно было точно — они переставали пить. Целитель завел отца в кабинет и плотно закрыл дверь, а спустя двадцать-тридцать минут вышел и сказал, что отец не будет пить шесть лет. Случайность это или закономерность, но отец действительно не пил ровно шесть лет.

Без алкоголя он становился лучше: мягким, склонным к болтовне, ласковым, дурачился, как ребенок, всё лучшее в нем, всё, что я по-настоящему любила, вернулось вновь. Когда папа не пил, он казался мне хорошим человеком: щедрым, открытым, возможно, слишком наивным. Он любил разговаривать с разными людьми, всегда искренне интересовался, как дела у продавщиц в магазине, подбирал всех брошенных собак и кошек в округе, обожал смотреть мультики и плакал, когда смотрел «Жди меня». Я так и не смогла разгадать, как в нем уживались два этих человека: нежный и наивный папа, который вместе с нами радуется мартышкам в зоопарке, и тот другой, неизвестный мне мужчина, который грубо швыряет мать на пол за то, что она припозднилась с работы. Больше всего мне нравилось, когда он улыбался, но всякий раз, когда он протягивал руки, чтобы обнять меня, я вся сжималась, опасаясь удара. Я слишком хорошо знала, на что способны его руки, я знала их силу, их беспощадность.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное