Читаем Руки женщин моей семьи были не для письма полностью

Чтобы не стать жертвой злых языков, следовало чаще молчать и меньше делать: ибо деяния уподоблялись джиннам, невидимым, но ощутимым. Подобно Гуль[34], пожирающей тела мертвецов, местные женщины заманивали путников, знающих всё обо всех, чтобы умертвить реальных людей и накрыть стол блюдами из их проступков.

Закуской считались дела мужчин, всё же они мужчины — им разрешалось совершать ошибки, избивать жен, изменять им, заводить вторые семьи. Словно само их рождение, возможность продлить род и передать имя искупали будущие проступки.

Затем выносилось первое блюдо: деяния жен — густой суп, в котором разглядывали, какая хозяйка была недостаточно гостеприимна, чья еда не выдерживала критики, кто поскупился на свадьбе детей и пожалел мяса, чье платье оказалось слишком откровенным. Женщинам следовало быть безукоризненно праведными, ведь их дела интересовали всех: неправильно сказанное слово, чересчур короткое платье, фотография с бокалом вина в соцсетях — и можно было попрощаться со свадебным платьем навсегда, а потому все мои сестры никогда ничего не публиковали, если они и заводили страничку в соцсетях, то максимально обезличенную, где вместо портрета красовались цветы или далекие пейзажи, а «стена» напоминала сборник рецептов и бьюти-советов. Никто из них никогда ничего не писал и не рассказывал — ведь это означало скомпрометировать себя, оказаться сервированной к пиру джиннов.

Наконец, гостям предлагали основное блюдо — проступки детей. Их обсуждали дольше всего: кто связал себя узами брака, а кто еще одинок, кто развелся и почему, у кого родились дети, кто еще не родил детей и почему, кто и где работает, кто и сколько зарабатывает, а кто позорит семью. Самых страшных грешников обсуждали дольше всех, высасывая сок из их костей, как лечебный эликсир. Насытившись, гости, как ифриты[35], заполняли пустоту комнаты своими дурными языками, языки становились больше тел, занимали целые комнаты, своими шероховатыми поверхностями касаясь каждого, кто случайно заглядывал внутрь.


Язык моей матери был грустным: он мог быть русским, азербайджанским, турецким, но неизменно был грустным — в ее словах всегда были молитвы, заклинания, суры, но, главное, в них ощущалась тоска. Тоска по той жизни, которую она навсегда упустила, словно на нее вечно смотрела ее же фотография тридцатилетней давности, где ей только исполнилось восемнадцать: она состригла челку, которая ей совсем не идет, и мечтает стать моделью. Восемнадцатилетняя мама смотрит в камеру с вызовом, предвкушая эту странную и такую сложную жизнь. Она еще не знает, что ее выберет мой отец и она, поверив в настоящую любовь, вопреки родительским запретам сбежит с ним и выйдет за него замуж. Она не станет моделью и не поступит в медицинский университет, потому что в тот год заменят вступительный экзамен по химии на экзамен по физике, которую она знает плохо, она не знает, что сможет поступить только в медицинский колледж на медсестру. Не знает, что комната в общежитии превратится в приватизированную квартиру, где она родит двух дочерей и одного сына. Не знает, что никогда не вернется в родительский дом посреди грузинского поля, где сначала умрет ее мать, а затем умрет ее отец. Не знает, что дом ее детства перейдет в руки второй жены отца: женщины коварной, болтливой и алчной, бесконечно выпрашивающей деньги. Женщины, которая срубит под корень все деревья в их саду, и даже большое тутовое дерево, на котором любили лежать дети. В языке моей матери всегда чувствовалась тоска, словно тоска была камнем на самом дне каждого ее предложения, это была не просто тоска, а тоска, полная сомнений: что, если бы я поступила иначе?

Она никогда не задавала этот вопрос отцу. Женщины вообще никогда не говорили с мужчинами напрямую, даже с отцом или с братом разговор шел через тонкую сетку, в которой застревали самые важные, большие, смелые, широкие, правдивые слова. Отцы и мужья никогда не знали полную версию жизни собственных жен и детей, потому что видели их только на семейных торжествах, снимках и в кратковременных поездках: для них жены и дети были картинками, не владеющими словами. Потому я знала, что мое умение говорить слова, мой большой рот, способный произносить непроизносимое, обнажать джиннов и кричать, очень не нравились отцу: это смущало его, еще когда я была маленькой девочкой, бесконечно задающей вопросы. По мере моего взросления его настороженность росла, он всё гадал, кто же захочет взять в жены женщину, способную говорить без устали. Когда случилась дизартрия, мои слова закончились, они обратились в валуны, застревающие в гортани: я выталкивала слова, как сизифовы камни, и пыталась превратить их в звуки. В какой-то момент произнесенные и написанные слова приобрели разный вес: мне было легче написать, чем сказать, и я перестала говорить совсем, я стала писать — нарушила первую заповедь женщин нашего рода.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное