Часто он носил нас сестрой на спине, мы взбирались на его большую широкую спину, обхватывали шею и наблюдали: он показывал нам горные реки, кукурузные поля, рассказывал про деревенские дома и растения. Даже когда ему было тяжело, он катал нас на спине, преодолевая одышку и приступы тошноты.
Кроме детей он таскал на себе большие мешки с черным углем, кукурузой, фасолью и фундуком. Последние годы жизни он работал кочегаром: каждый день ему приходилось подбрасывать уголь в печь, продувать ее, следить за тем, чтобы давление не повышалось, чистить топку и поддувало. Как он ни пытался отмыть руки, под ногтями всё равно оставались следы черного угля, сам он с головы до пят был покрыт мелкой пылью, а его легкие медленно пропитывались ядовитыми испарениями. Поначалу у дедушки сильно кружилась голова, было жарко, но со временем его тело, казалось, привыкло к черной вуали из жара и пыли, а головокружение прошло. Единственное, что расстраивало его, — необходимость мыться, прежде чем обнять детей, иначе они тоже покрывались пылью и разносили ее по всему дому. Жена кипятила три ведра воды, набирала четвертое ведро холодной воды из колодца, наливала горячую в большую металлическую ванну, подливала холодную и прогоняла детей в другие комнаты, оставив его с тазами и ведрами. Мыться деду всегда приходилось при свете керамической лампы, от нее исходил резкий запах, от которого слегка тошнило и хотелось спать одновременно. Он брал маленький кусок мыла и начинал последовательно натирать каждую часть тела, в особенности руки и лицо: чернота отмывалась не вся, она уже проросла в него: стала его частью, продолжением, таким же как дети, таким же как его жена, чернота стала его кожей. Несмотря на грязную и тяжелую работу, он мечтательно улыбался и говорил, открывая тархун перед сном: наступят времена, мы поедем путешествовать по миру и нарисуем свою карту.
Он так и не смог нарисовать свою карту, черный уголь разрушил его тело последовательно и незаметно, поначалу никто даже не обратил внимание на появившийся зоб, с каждым годом зоб становился всё больше, словно пытался вырваться из-под его тонкой кожи. Местный лекарь никогда не видел подобного и предположил, что это просто воспаление, вызванное пылью. Когда наконец дедушку осмотрел онколог, оказалось, что это злокачественная опухоль, уже успевшая опылить все органы. Опухоли были везде: в его легких, в почках, в лимфоузлах, что, правда, не заставило его бросить курить. Постоять во дворе с сигареткой было его любимым занятием; когда он курил, время не нуждалось в смысле, оно просто текло вместе с дымом, выпущенным изо рта.
Отец моего отца тоже любил курить, он даже умер с тлеющей сигаретой в руке, сидя напротив портрета жены. На своей спине он таскал большую ношу, доставшуюся ему по наследству от его отца, моего прадеда, — патологическую ревность. Он ревновал свою жену ко всем: к каждому гостю в их доме, к соседям, к почтальону, — каждый, кто ненадолго останавливал взгляд на его жене, воспринимался им как ее потенциальный любовник. Годы шли, его ярость крепчала, как хороший коньяк, твердела, как кора старого дерева, ярость стала органичной его частью, и никто из жителей села уже не помнил его без злого выражения лица и нахмуренных черных бровей. Синяк на колене жены, полученный ею при падении с лестницы, он непременно считывал как последствие тайной встречи с любовником. Тот факт, что жена практически никогда не выходила из дома, его не успокаивал, отец моего отца был убежден в неверности своей жены, как и в том, что истинное восхваление принадлежит только Аллаху, Господу миров, милость Которого вечна и безгранична, Владыке Судного Дня
[36]. Камень жгучей ревности он передал своему младшему сыну, моему отцу.