Читаем Руки женщин моей семьи были не для письма полностью

За этой телесностью текста Еганы, мне кажется, маячит хорошо известный принцип «всего во всем», в соответствии с которым человеческое тело и все его части во многих эзотерических традициях уподоблялись универсуму и наоборот. Уильям Блейк поэтически выразил этот принцип в известных словах о «небе в чашечке цветка»[52]. Это своеобразная тоска по утраченной цельности и одновременно взаимозависимости и осознанию связи всего и всех в мире. Именно это ощущение силится ухватить авторка. И на мой взгляд, ей это удается. Ведь буквально у нас на глазах текст превращается в историю пересборки мира заново телом, временно победившим небытие. Под телом здесь я имею в виду не картезианское пренебрежительно отвергаемое в пользу разума тело, отсылающее «назад» к природе, а феминистское и деколониальное тело как творческого созидающего актора, чей разум есть важная, но не единственная часть тела. Это текст, отмеченный тем, что Элен Сиксу назвала когда-то «рефлексирующей чувствительностью»[53], имея в виду, что текст создается не столько головными идеями, сколько непосредственно чувствами и эмоциями автора, причем нередко болезненными, а не приятными.

Более того, повесть написана не простым телом, а гибридом человеческого и технологического и сама она является текстом-химерой в родовом, жанровом и других смыслах. Это не роман воспитания и не постколониальная проза, вообще не проза и не поэзия в чистом виде, не спекулятивная беллетристика и не феминистское письмо становления, а всё это вместе взятое и что-то еще, чему пока нет названия. Впрочем, это все же поэтическая проза, что ощущается в ритмике, строении фраз, метафорах и образах. Страшную в сущности историю авторка расцвечивает поэтическим светом, делая ее менее невыносимой. У получившейся химеры болят и чешутся швы и металлические скобы, как и у тела, ее создавшего. Отсюда нарочитая сшитость на живую нитку, необязательность предложенного порядка сочленений. Ведь наша химера бродит в поисках ягод, грибов и кореньев для своей истории. Больное тело в дисгармонии с миром записывает историю, которую не может рассказать вслух. Выжившее тело, помнящее о спрятанной болезни, подбирает слова, чтобы описать свой опыт приноравливания к жизни заново.

Отторгаемое миром тело упрямо продолжает вить нить повествования, которое становится продолжением тела, его еще одним членом, тогда как тело выбирает себе медиум письма как форму экзистенции. Текст Еганы Джаббаровой настолько телесен, что его порой больно читать. Он словно выкручивает читателей изнутри и заставляет воспринимать нарратив корпорально, проходя по мере чтения через фантомные боли, очуждение, переобретение себя и мира. Книга необычайно остро передает ощущение скоротечности жизни, необходимости ощущать и любить ее в каждом миге и радоваться каждому проявлению. Героиня учится этому из-за болезни гораздо раньше и острее, чем это обычно происходит с людьми. Со времен так называемого феминизма сексуальных различий[54] существует много авторок, которые осознанно пишут телом. Но в подавляющем большинстве случаев это постструктуралистская игра, тогда как в тексте Еганы метафора обретает буквальный и трагический смысл, не теряя при этом своей символической природы.

Более того, по тексту повести рассыпаны знаки связей с другой феминистской традицией, которая основана на собственном понимании телесности как сути, источника и инструмента творчества. Я имею в виду деколониальное шаманическое письмо в духе Глории Ансальдуа с ее концепцией la facultad (буквально визионерской способности) как специфического модуса мышления, понимания и пересоздания себя и мира. Ансальдуа определяет ее как «способность постигать в поверхностных явлениях смысл более глубинных реалий, видеть глубинную структуру под поверхностью»[55]. La facultad обитает в телах, подвергающихся систематической дегуманизации, и является их способом противостояния и ре-экзистенции[56], преодоления искусственных границ между мышлением и действием, разумом и телесностью, природой и культурой. Внутренняя свобода — это, пожалуй, главное свойство героини повести. Хотя она не всегда была такой. К переоценке ценностей и раскрытию ее la facultad как способности видеть то, что действительно важно, ценить различие и уникальность каждого опыта отдельной жизни привели болезнь, страдание и близость смерти. Но вещная природа этой повести не только болезненна, но и избыточно и невероятно прекрасна. Она ухватывает красочный пестрый мир во всех его проявлениях. И мы чувствуем вкус халвы, запах тлеющей гармалы, звуки свадебной песни и шум моря — все эти проявления жизни, несмотря на правила и запреты, страдания и похороненные мечты.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное