Читаем Руки женщин моей семьи были не для письма полностью

Когда я узнала, что у одноклассниц тоже бывают месячные, то испытала облегчение, мы выручали друг друга в женских раздевалках и туалетах, посматривали на брюки или юбки подруг, чтобы указать им, если на ткани появлялось алое пятно, — мы были соучастницами. Придумывали тайные наименования для того, что с нами происходило, потому что это нельзя было называть вслух: красные дни календаря, эти дни, те самые дни, гости, красный код, началось или начались, мы шепотом передавали друг другу слоги, словно по очереди закапывали труп в лесу. Почему нам нельзя было произносить это вслух? Может быть, это делало нас уязвимыми перед мужчинами, теперь знающими о нашей способности быть матерями? А может быть, сказанное вслух слово «менструация» разбивало вдребезги хрустальные постаменты прошлого с хрупкими белыми фарфоровыми женскими телами, способными пленять своей красотой или нежно держать в руках свертки с новорожденными детьми, появившимися неизвестно как и откуда. В любом случае, нельзя было говорить о своем теле, о том, что с ним происходит, болеет оно или здорово, полнеет или худеет, тело должно было быть невидимым, и ничто так не побуждало посмотреть на него, как алое пятно крови.


В мире, где я росла, мужчины были рады видеть кровь женщины только в первую брачную ночь. Они вожделели не просто увидеть доказательство женской невинности, но и обладать кровавым свидетельством того, что она отдана им безвозвратно. И хотя многие отказались от традиции вешать белую простынь с пятном на всеобщее обозрение, все знали, что это обязательная часть ритуала: жених мог в любой момент вернуть невесту, если она не соответствовала ожиданиям. Словно девственная плева — это баран, которого нужно принести в жертву, чтобы доказать свою любовь.


Однажды родители приехали навестить меня в больнице, это было самое начало лекарственной терапии, я вышла к ним в коридор в легинсах и белом свитере — в самой удобной и типичной больничной одежде. Мы поговорили буквально пятнадцать или двадцать минут, а уходя мать сказала, что мне нужно переодеть штаны, потому что отец злится. Его злило мое тело, обтянутые тканью ноги интересовали его больше, чем собственное пьянство, чем разрушающая меня болезнь, чем несчастье матери, — оно злило его, потому что было видимым. Быть видимой женщине дозволялось лишь во время беременности, и даже тогда ее округлый живот свидетельствовал не только о будущем материнстве, но и о принадлежности мужчине, вечной связи с тем, кто выбрал ее себе в жены. Я вновь нарушила правило.


Когда начались спазмы мышц живота, я не сразу их распознала: сначала думала, что это просто менструация. Но они не проходили и усиливались, поэтому я вызывала скорую, думая, что у меня аппендицит. Наконец невролог сказал мне, что скорее всего это спазмы мышц живота. Я привыкла к боли, но каждый раз, когда появлялась новая боль, мне требовалось время, чтобы привыкнуть, научиться ее распознавать и сосуществовать с ней. Словно каждое утро я открывала глаза, а в доме появлялись приемные дети. Это означало, что теперь еще одна комната окажется занята. Но место детей занимали слова и боль. И они были тем единственным, что принадлежало мне всецело, слова и боль невозможно было отобрать или присвоить, как камни Гобустана[43].

Когда у матери начались родовые схватки, она поначалу их не распознала, срок был слишком ранним: я должна была родиться 25 декабря, но родилась 27 октября, в первый день ее декретного отпуска. Первое, что встретило меня в этом мире, были не руки матери, а холодные металлические щипцы, равнодушно охватившие младенческую голову. Мама взяла меня на руки только спустя несколько дней: до этого я лежала в кувезе[44], поэтому самыми первыми руками в моей жизни были руки отца. Врачи посоветовали родителям не давать ребенку имя, слишком маленький и может не выжить, но они назвали, точнее назвал отец. Он решил, что, если выберет в качестве имени азербайджанское слово yeganə[45], то сможет перехитрить мир, и мир, поддавшись магии слов, оставит меня в живых. Маленькое и уже именованное тело училось дышать и набирало вес, не подозревая, что его раннее появление было неслучайным. Я была не первым, а вторым ребенком, первым выжившим. Первый невыживший еще не успел сформироваться, когда после отцовского пинка покинул тело моей матери. Даже беременность не укрощала отцовскую ревность: ярость накрывала его, как заботливая мать укрывает ребенка одеялом, с головы до ног. Убежденный в очередной измене, мой отец пинал мою мать в живот, не осознавая, что уже тогда оплачивал свой гнев чужой жизнью. После каждой вспышки ярости он раскаивался: ему было стыдно и хотелось загладить вину, он становился внимательным и чутким, приносил бродячих кошек и собак за воротом зимней куртки. Словно спасение бездомных животных должно было его реабилитировать.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное