– Соня, деточка моя, – немедленно перешла Эсфирь Лазаревна в сладкую тональность, – никто тебя куском не попрекает.
– Пусть Он меня не учит, Ему-то я что должна? Я Ему ни гроша не стою! – с некоторым вызовом отважно указала Соня на дядю Кадика.
– Сонечка, что ты говоришь?! Кадичек – твой родной дядя, он тебя любит, – поспешно залопотала бабка, понимая справедливость и опасность Сониного замечания. – Мы все тебя любим, родненькая.
– А я у вас ничего не прошу, – упрямо стояла на своем Соня.
– Но мы хотим, как лучше. Я, дедушка и твой дядя думаем только о тебе. Ты пойми, мы евреи, мы не как все люди. И должны держаться стороной. Нам все желают только зла.
– Какое зло в том, что я дала Свете из сто двенадцатой квартиры на неделю почитать книжку? – уже миролюбиво спросила Соня.
– Ну, ладно, книжку. Только больше ничего не давай и в дом никого не приваживай, хорошо? – все так же ласково попросила бабка.
– И пусть Он меня не трогает, – на всякий случай сказала Соня.
– Хорошо, только не он, а дядя Кадик, – согласилась бабка.
Так этим утром Соня выгадала сомнительную привилегию и нажила в семье реального врага. А бабка воочию узрела опасность в один прекрасный день утратить свои диктаторские позиции по отношению к внучке. И в ее голове смутно наметился план, как удержать Соню при себе и заодно упрочить в ней преимущества ее еврейской половины.
Этим вечером, как обычно, состоялось новогоднее пиршество. И без того огромный обеденный стол в гостиной раздвинули до необъятных пределов, покрыли шитой кружевом скатертью, убрали на шестнадцать персон, уставили дефицитнейшими яствами. Балык из нежной белорыбицы, терпкие баклажаны с грецкими орехами, икра обоих благородных цветов в крохотных розетках (банальных салатов «оливье» и «винегрет» у Гингольдов не признавали, считали их «сиротскими»), тягучий, сытный крем-суп из шампиньонов, сопутствующие сардины, оливки, выложенные петрушкой. А далее ожидалась фаршированная рыба в маринаде, подающаяся особо, после – тушенная с луком и сельдереем куриная печень, шашлык из осетрины, картофель-фри и целый запеченный индюк с черносливом и яблоками внутри. А кто досидит до сладкого и чая, сможет угоститься тортом «Птичье молоко», домашними пирожными «наполеон» и конфетами с ликером.
Гости орудовали приборами (тяжким фамильным серебром гигантских размеров, которое от старости никогда не удавалось полностью отчистить от оксидного налета) – ложками, не помещавшимися во рту, и пудовыми, ничего не режущими ножами, которые воспрещалось часто точить, чтобы не утончались клейменные лезвия. Пили шампанские вина и херес, сладкое красное и марочный портвейн, мужчинам дозволен был коньяк. Но то выходило одно название, что пили. На всю ораву каждого напитка имелось по бутылке, а коньяк – подумаешь, что «Мартель», находился в уже до половины отпитой емкости. Так полагалось, а вовсе не от жадности. Это являлось неким свидетельством благородно-трезвого образа жизни, похвальной умеренности, а дамам и упаси бог попросить второй бокал шампанского. Тут же пойдут нехорошие перешептывания и скользкие взгляды.
И, конечно, – все равно, что Новый год, – застолье сопровождалось обязательной программой. Толстуха Эста Вейц уже отбренчала на дедушкином кабинетном рояле нечто неузнаваемое, но объявленное как «Лунная соната» бедняги Бетховена, совершенно непонятно, какая ее часть. И дядя Кадик, под умилительные взгляды бабушки, прочитал «с выражением» Надсона, отчего-то почитаемого в семье за великого еврейского поэта. Младшая Лара Азбель, теперь жена Венички Берлина, спела без аккомпанемента, занудно и приторно, чудный романс «Белой акации гроздья душистые». После должна была быть очередь Сони с французскими стихами Рембо. А за ней уж и внучка Полянских Ляля – полнокровная тридцатилетняя девушка, брюнетка с усиками – готовилась пропеть отрывок из малоизвестной широкому кругу оперы «Дочь кардинала». К чести Ляли надо сказать, что голос у нее был хорош, мелодичен и глубок, но с трагизмом застарелая невеста перебарщивала, чем добивалась «противоположного», комического эффекта.
Соня своего выхода нимало не пугалась, французского языка никто кроме нее из присутствующих не знал, можно было пропускать фразы и нести отсебятину. Вероятно, именно поэтому Соня всегда читала Рембо одинаково превосходно. Жаль лишь, что некому получалось оценить стихи по достоинству.
Когда Соня, отбыв положенное на виду и потешив самолюбие всех Гингольдов, села на свое место, разговор бабушки, Раечки Полянской и ближней к ним Лары Берлин как-то сам собой завертелся вокруг Сони. Уже доедали остатки фаршированного индюка, и поглощение пищи теперь допускало вольную, нецентрализованную беседу.
– Как Сонечка выросла за последний год! – свысока, желая выглядеть как более зрелая дама, отпустила замечание Лара Берлин, уже начинающая полнеть шатенка со змеиными, в синеву, глазами и хищным, прямым носом. – Конечно же, Эсфирь Лазаревна, я имею в виду облик познавательный.