В причудливом беспорядке лесов, гор и долин отыскали мы наш крошечный Бэлцетешть. Окруженный огромным темным лесом, сверкая горсточкой островерхих крыш, он казался сказочным городком из табакерки. Рука Аделы доверчиво замерла в моей, будто ища защиты. Может, и она чувствовала то же, что и я, а мне перед этим прекрасным и величавым равнодушием хотелось тепла и человеческой близости.
Как и в Тыргу-Нямц, исполнившись дерзостной отваги, мы решили добраться до вершины.
Передохнув, мы остановились у родника, бегущего по выдолбленной половинке ствола, и напились воды из моего складного стаканчика. Первой пила Адела. Напившись, наполнила стаканчик водой, выплеснула, наполнила снова и протянула мне. Разумеется, так поступать и должно, так диктуют правила гигиены и хорошего тона и жертвовать ими из сентиментальных соображений — фи! как пошло! Но мне почему-то стало обидно и грустно — неужто ей хочется подчеркнуть, что между нами существует преграда, обезопасить и тем самым оградить себя от любых, даже самых эфемерных посягательств. Но до чего же хороша, дьявольски хороша была эта заботливая поселяночка в низко повязанной косынке!
Мы шли, шли — поворот, и за поворотом прямо перед нами открылась гора Хорэичел, великолепная и забавная в своем великолепии: она походила на расколотый пополам нормандский шлем, и та половина, что уцелела, грозила кому-то орлиным клювом. Оказалось, что мы не прочь отдохнуть. Я расстелил плащ под березой, и Адела уселась на него, словно в кресло со спинкой, обе ее туфельки тут же высунули носы из-под платья, как маленькие дерзкие зверушки. Но Адела пресекла этакую вольность, натянув на них юбку.
Я рассказал, как двадцать лет тому назад странствовал по горам, что лежали сейчас перед нами. Адела горестно вздохнула, пожалев, что не путешествовала тогда со мной и не видела всех этих красот. А я не скрыл о нее, что тогда она была слишком мала. Ей показалось, что начинается стихотворение в прозе о миновавшей юности, и, напуганная, она позволила себе рассердиться, попросив «не рисоваться» и прибавив, что «мне это не к лицу». Когда же поднялась, то легко и ласково погладила мою руку, словно утешала ребенка. Мы пустились дальше.
За следующим поворотом мы заглянули в долину Крэкэу. В жидкой голубизне над нею плавал месяц на ущербе, — белая, бледная клякса, неуместная при ярком свете дня.
Все еще в упоении от ласковой Аделиной ручки я велеречиво пустился объяснять то, что она прекрасно знала и без меня: «Из несметного множества небесных тел, — вещал я, — земле досталась лишь эта щербатая оловянная тарелка, тогда как солнце или даже Юпитер…» Но Адела прервала меня, назвав ученым педантом, призналась, что луна ее слабость, и выдернула у меня свою ручку, ничуть не сомневаясь в жестокости наказания. Еще несколько шагов, и мы на вершине. Навстречу нам выбежали желтоволосые березки, нежные, белые, хрупкие, похожие на девушек-подростков на купанье, и за ними суровые высокие ели — дозорные темного бора, и удивленно застыли при нашем появлении на этих заоблачных высях, где уже хозяйничает осень и веет тонким холодом послесмертие.
Но я смотрел на Аделу. Мне пришли на память стихи, и я продекламировал их с шутливой галантностью: «Сладко земле цветами цвести под твоими стопами», и не скрыл, что античный поэт посвятил их богине Венере. Красота ее мучает меня, и не может же не понимать умная Аделочка, что галантности галантностями, а…
Весь запад загроможден тяжелым грузным Чахлэу, и вдруг над его кабаньей головой, грозной и уродливой, вспыхивает, как корона, солнце, собравшееся скатиться за горизонт. И все это огромное бесформенное чудовище, залитое кровавой тревогой заката, дышит смятением и непокоем. Адела взяла меня под руку, и мы стояли и смотрели молча, как громадный зверь, словно бы окаменевший от страха, каждую секунду менял цвета, становясь все темнее и сумрачнее. Но по контрасту с сумрачно-темным туловищем все ярче сверкала слепящим необычайным светом голова, и вокруг нее клубился, будто сон, золотой лучистый туман. Косые лучи солнца вызолотили и Аделу, и впервые со странно замеревшим, чуть ли не остановившимся сердцем я увидел ее розовые губы и над ними тень персикового пушка.
Адела вздрогнула. И впрямь от травы уже потянуло зыбкой влагой. Пора. Я накинул ей на плечи шаль и, как это ни смешно, отдавал ее со стесненным сердцем. Но зато одевая Аделу шалью, я словно бы обнял ее, и меня это утешило, мне показалось, что и Аделе почудилось то же, слишком уж неловко помогала она мне.
Решив поторопиться, мы оставили извилистую тропку и пустились вниз напрямик. Но прошло столько лет и столько дождей, что мудрено мне было узнать здесь что-то: тропинки размыты, всюду торчат вывороченные деревья, а густой кустарник так и норовит поймать нас в западню. Но и на дорогу возвращаться не было смысла, легче вниз, чем вверх.