И Адела, которой не столь свойственны терпение и кротость и которую это лето надолго зарядило глухим раздражением против меня, — я ничуть не сомневаюсь, что она раздражена, но теряюсь: в чем тут причина, виновато ли прошлое, настоящее или то и другое вместе? — не замедлила пойти навстречу моему безумию:
— Долго вы здесь еще пробудете?
— Дня через два уеду в Бухарест, дней через пять в Вену.
— Ну, наконец-то находитесь по горам без помех. (Уже без всяких экивоков она говорила, что все лето я не мог отойти от нее ни на шаг.) Жаль, что не смогу вам сопутствовать, а могла бы, назвавшись из удобства вашей сестрой. (Первый раз она коснулась наших с ней отношений — странных, свободных, близких и томительно волнующих своей неоднозначностью.) Отчего вы отказались от путешествий? Или вы никогда не делаете того, чего хочется?
Опять мои давно уже похороненные прожекты, но как суров и горек вопрос, и, конечно же, он не о горах, — ее раздражает моя нерешительность.
Начала с колкостей, кончила всерьез.
Я наскучил ей или оскорбил своим нескончаемым гамлетизмом? Будь она записной кокеткой, мои терзания забавляли бы ее, и это было бы самое лучшее, как бы ни страдало при этом мое уязвленное самолюбие. Но кажется, я ее не забавляю. Будь я ей безразличен, я бы уже наскучил, но, кажется, это не так. Значит, я оскорбил ее? Сверхчеловек, пожелавший оставить ее счастливой!
Я промолчал, а потом пожелал уточнить адрес, пообещав посылать открытки с видами Вены. Ледяной пламень голубых глаз, но тут же она их опустила и глухо ответила:
— Я сама хорошенько не знаю, где мы будем в ближайшее время.
Быть они могли лишь на городской квартире или в имении, так что она просто отказывалась принять на себя обязательства переписки.
Почему? Возможно, жалея меня и желая мне скорейшего выздоровления. Она хочет прервать игру, потому что игра зашла слишком далеко, и сделалась опасной… А опасна она потому, что мое безумие не тревожит ее покоя, а если и тревожит, то лишь беспокойством за меня — она видит, как мучительна для меня борьба и не видит возможности счастья.
Часы показывали, что отведенные два часа истекли. Я болезненно изумился этому. Втайне от себя самого я почему-то надеялся на дружественную снисходительность времени и ждал поблажки, но оно неукоснительно исполняло свой долг бесстрастного убийцы всего живого. Пора уходить.
— Ваше высочество, аудиенция подошла к концу и…
Она оценила шутку и протянула мне руку поистине царственным жестом, но, вспомнив про пыль, отдернула. Как далеки безмятежные «метр» и «ученица»! Мы опять друг для друга извечные «он» и «она». «Она» всегда казалась мне грациозной играющей кошечкой, а «он» простодушной хмурой собакой. И опять она была прелестна до боли — эта полнота юных сил, гибкость и стройность, засученные рукава, рыжая копна завитков…
Даже не пытаюсь ничего понять.
Вечером мы ходили прощаться, но полагаю, не с горами, а с собой, такими, какими мы были все лето. Шли мы по дороге, и шли довольно долго.
— Луна от нас ни на шаг, и здесь, и в Варатике, и дорогой, даже днем. Мы не одни.
На эту банальность Адела своим глуховатым голосом как-то заговорщицки ответила:
— Нет, мы не одни, надо быть осмотрительней.
Пошутила? Или это noli me tangere?[36]
Или наоборот?Как бы то ни было, она впервые сказала вслух, что мы уже не прежние, что мы нападаем, охотимся, защищаемся друг от друга.
Волна благодарности за то, что она все понимает, мягко подхватила меня, подняла и оставила у края пропасти, разделившей нас. Всем своим существом я чувствовал, как близка мне эта женщина, но понять ее я не мог, и она оставалась загадкой, тая в душе неведомые мне глубины, заставляя сомневаться в ней, в себе, — недостижимая, непостижимая, пугающая. Я шел, задумавшись. Адела тихонько мурлыкала серенаду Шуберта, едва слышно аккомпанируя моим мыслям.
Было зябко, тянуло сыростью. Адела потеплее закуталась в пальто, натянула перчатки, поправила берет. Ее рассыпавшиеся по плечам волосы, казалось, вымокли от лунного света. Мы шли уже не рядом, справляясь, каждый как умел, с неровностями каменистого пути. Вдруг Адела окликнула меня и показала на узкую ленточку ровной тропки. Все вокруг было огромной темной тишиной, и только изредка тревожила ее жалобным всхлипом выпь в недалеком болотце да резко шуршала шелковая Аделина юбка под плотным суконным пальто. Когда мы оказались за околицей, луне уже было не до нас, она серебрила опустившийся в долину туман и застилала им землю, — ложась гуще, туман превращался в озера, из которых одиноко торчали деревья, и их тени казались отражениями в воде. Мерцающие эти озера потихоньку плыли в воздухе, и с ними вместе, словно бы плыла, зыблясь и колыхаясь, вся долина и упиралась в темные дымные клубы, только-только исторгнутые землей, которые днем назывались «горы». Время как бы еще не существовало, мир только замышлялся. И весь этот зыбкий хаос, черная глубина неба озарились вдруг зловещим алым всполохом, будто отсветом пожара, бушующего на том свете.