Читаем Русачки (Les Russkoffs) полностью

Подваливает Душа, руку ее оттягивает здоровый коричневатый эмалированный кувшин. Это кофе. Литров десять, никак не меньше. Они не жадничают. Душа колышет бедрами и выгибает поясницу, животом вперед. Это все из-за сабо, толстых деревянных подметок с кусочком тряпицы над пальцами, которые заставляют тебя волочить пятки, не отрывая их от земли, а то, не дай бог, — засадишь свое полено в глаз соседу. Сабо дает походку особую, одновременно непринужденную, усталую, тяжеловесную и переваливающуюся, походку лагерников. И грохот перекатываемых пустых бочек. Душа улыбается до ушей. Они всегда улыбаются, они такие. С порога комнатенки кричит мне, радостная, как если бы я был прекраснейшим украшением самого радостного дня в ее жизни:

— Dobroie outro, Brracva!

— Доброе утро, Душенька!

— Nou, kak diela?

— Ничего, Душа, ничего, а у тебя как?

Гримаса, жест безысходности, широкая улыбка.

— Kharacho, Brracva, jivou!

Смеемся оба. Действительно, как замечательно быть живым. Еще живым. И невредимым.

Ставит она кувшин на пол, перед нами. Небось она встала еще раньше, чтобы приготовить нам кофе. Кофе… Более светлое, чем совсем, совсем водянистый чай. Впрочем, я никак не пойму, почему они делают его таким светлым, раз это и так жженый ячмень. Могли бы заварить погуще, чтобы придать ему хотя бы роскошный асфальтовый цвет вкусного кофе. Настроение, оно ведь играет роль. Может, и ячменя не хватает? Во всяком случае, он горячий, коричневая эмалированная кружка обжигает мне губы и пробуждает кишечник.

Конечно, без сахара. Уж не помню, когда я затер свою недельную порцию. Вообще-то проглатываю его сразу, когда получаю, прямо перед толстенной фрицшей с партийным значком, которая руководит раздачей. От злости, что дают так мало: две столовые ложки сахарного песка в бумажном кульке из «V"olkischer». Некоторые пытаются растянуть его на всю неделю. А приканчивают его на третий день с всхлипом отчаяния, броском скудного остатка внутрь глотки, чтобы хоть разочек ощутить его вкус. Есть и такие, которым хватает на всю неделю. Размеряют свои по пол-чайной в день с точностью до миллиграмма, а потом дегустируют свое пойло, подсахаренное весьма гипотетически, взирая на тебя свысока, с толстожопой чистой совестью человека, который умеет укрощать дикого зверя. Если ты срежешь этим гаврикам на следующий день рацион наполовину, они так и будут сокращать ежедневную щепотку тоже наполовину, — все очень просто! Настоящие предусмотрительные муравьишки, такие конечно выживут, а как же! Такие потом попрутся в сберкассу, будут откладывать. А как же без них?

Конечно, жрать нечего. Полутора буханок черного хлеба в неделю хватает мне на два дня. Да еще при том, что воздерживаюсь сверхчеловечески. Это сильнее меня, я голоден, голоден, голоден, рыщу как голодный волк, ноги у меня подкашиваются, а этот ломоть на доске… Отрезаю себе кусочек, тонюсенький-тонюсенький, всего один. А потом, конечно, еще. А потом еще. А потом, к черту, хватаю горбушку, вгрызаюсь в нее, заполняю себе пасть кислым серым, непропеченным тестом, полным воды, чтоб тяжелее было, набиваю себе за щеки, жую в полные челюсти, слюна течет густым соком, вырывается изо рта и стекает, переворачиваю мякиш во рту, как вилами, жую, жую, глотаю — одно наслаждение. Два прикуса — уж нету! И черт с ним! После этого всю неделю буду глазеть на других, хорошо организованных и предусмотрительных, как те жуют свои бутербродики, тонюсенькие, как папиросная бумага. Ничего не прошу я у них. Да и они бы меня на хер послали. Все-таки несправедливо, что такой каркас, как мой, метр восемьдесят два, весь из костей и челюстей, с аппетитом людоеда и неистовыми инстинктами, получает такие же порции, что и эти шибзики, которым, ввиду их мелюзговитости, дают спокойную работенку — и даже иногда сидячую, в то время как мне приходится колесить как ломовая лошадь.

Лагерфюрер выпархивает из своего барака.

— Los, Mensch!

Два наших скомороха погоняют.

— Komme her, du Filou! Vorw"arts… Marsch!

Пошли. На широком тротуаре Кёпеникерландштрассе мы выглядим интересным войском. Пугала на марше. Вот уже два года, как мы носим одно и то же тряпье, и в нем разгребаем щебень, не снимаем его зимой, и в нем спим, скатываем в колобок летом как подушку. На моем плаще все пуговицы на месте, но все разноцветные. При появлении каждой новой русские хохочут и аплодируют. Достает мне их Мария, не знаю, откуда она их тягает, подружки меня поздравляют, ведь это же все подарки, залоги любви. Русские обожают подарочки. Хожу я не в лохмотьях, но весь состою из лоскутов и штопки. Вообще-то шить я и сам берусь охотно, надо бы только иметь лоскутики из одной ткани, было б шикарней. На ногах у меня итальянские армейские ботинки, которые я выменял у одного военнопленного за не помню уж сколько рационов сигарет, — ботинки великолепные, у итальяшек только это и есть, что показывать, а в остальном их военная форма — еще большая дребедень, чем у фрицев.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже