— Молчит, говорю, — с легкой одышкой буркнули из прихожей. — Уж я его, гада, и так и сяк мурыжил… К столбу привязал. Обертывал, как велели. Молчит, собака. И половик изодрал — диво, какой прыткий. Насилу щепой угомонил: запалил, ох и воняет! Нет больше щепы-то, одну дали. Меленькая, тонкая… тьфу! Натерпелся я, Фрол. Изгалялись, знаешь как? Ты не знаешь… Дали одну. Ремень дали. И половик. А этот гад в клочья его. Зашить бы, сгодится. Колька, значит, остерегал, чтоб не выбрасывал. Как выбросишь — сладу не будет. Бает, ну… плотник бает, Колька Чумак, — вилами хорошо. Страсть они вил робеют, если непользованные. Пошел вон, Обормот!
На кухню, обиженно мявкнув, влетел упитанный трехцветный котяра. По поверью, такие приносят удачу в дом. Обормот не приносил ничего, даже мышей. Зато жрать был горазд. Фрол обыкновенно брал кота на рыбалку и в гости. На рыбалку — потому что скучно, а в гости — потому как просили. «Фролушка, — прижав сухие ладошки к впалой груди, тянула Аркадьевна, соседка справа. — Голубчик! На минуточку! Чай стынет. Васеньке я сарделек отварила. Заходите. Чем богаты, тем и рады». Обормот, на людях — Василий, не всякое подношение принимал. Чуть что не так — нос воротит. Фыркает. «Брезгуешь, падла?! — ярился позже хозяин. — Омлетом гнушаешься, сукин кот? На шапку обдеру!» Обормот шипел и прятался под диван.
В открытое настежь окно с рассохшимися рамами врывались косые лучи полуденного майского солнца. Резвились зайчиками. В волосах безучастного Фрола вспыхивали, окрашиваясь золотом, седые прядки. Костром пламенела алая рубашка, старенькая, но чистая. Искрились стеклянные дверцы буфета. По подоконнику деловито скакал воробушек, склевывая с разостланных внахлест газет черные, похожие на жучков, семечки. Газеты сюда положил Илья, семечки высыпал тоже он, для просушки. Василий, не удостоив наглую птицу взглядом, прошествовал к мойке, где шмякнулся набок в середину теплого желтого пятна и довольно заурчал.
На огороде, радуясь солнышку, весне и случившемуся дождю, зеленели клейкими молодыми листочками кусты смородины и малины. Высоченные, обширные, переплетенные вкривь и вкось до полной неузнаваемости. Меж неухоженных грядок, да и на них, буйствовали сорняки. Земля жирно блестела. По размякшим комьям, важно наклонив клювастые головы, расхаживали две вороны. Резким точным движением цепляли червей. Колыхалось на растянутой от сарая до бани проволоке белье.
— Да-а… — вздохнул Илья, пристраиваясь напротив хозяина. На клеенку в оранжевых подсолнухах, выгоревшую и исцарапанную, упала широкая тень: такие плечи молотобойцу под стать. — Ливануло под вечер. Грязища… Цельный час, считай, обстирывался. Штаны выше колен измарал, сапоги — вон, до сих пор сохнут. Я уж в твоих. Кыш! — гаркнул, шугая воробья. — Ворюга!
Кот вздрогнул и беспокойно повел ушами: слово будило нехорошие воспоминания. Однако уловив, что ворюгой назвали кого-то другого, Обормот успокоился и презрительно зыркнул на вошедшего. Ишь, гостенек, явственно выражал весь его облик. Распоряжается тут. Хоть бы молока налил. С голоду сдохнешь. Не молодой — понимать должен.
Гость не внял. Протянув лапу к буфету, он извлек заткнутую пробкой бутыль, взболтнул мутное содержимое и ловко опрокинул в рот.
— Для сугреву, — пояснил оплывшему на табурете хозяину. — Фуфайка-то мокрая, зараза. И семечки вот, — он кивнул на подоконник, — в карманах лежали. Из твоего мне только обувка впору. Ладно, в сыром покуда. Не сахарный.
Василий затосковал.
— Пошел, значит, по грибы. Полный короб, значит. — Утерев окладистую, с проседью бороду, Илья вернул бутыль на полку. — Забористый у Чумака самогон, Елизарыч. Распробовал. Пил я вчера, пил… До гула, до звона. И пошел. Гуляй, ретивое! Ум напрочь отшибло. Ноги кренделя выписывают, язык до пупа веревочкой, а сам… не помню. Иначе б нипочем не решился. Ужас… Ужас ведь кромешный. Намучился хужей псяки на живодерне. Ради тебя, Елизарыч! Все стерпел. Дали его, и щепу с половиком. Для укороту. Принес, ага. А он молчит… — Шумно сморкнувшись в кулак, Илья с немым укором воззрился на Фрола. — Слышь, кум, ты бы это… сказал чего.
Фрол ткнулся небритой щекой в клеенку и захрапел.
В сарае пахло лежалым сеном; пыль щекотала ноздри, и Илья, не сдержавшись, чихнул.
— Здоровей видали, — хмыкнули из угла.
— Поговори ужо! — Илья с размаху сунул вилами в темноту. До стены, правда, оставалось шагов пять, но жест вышел угрожающим.
В ответ мерзко захихикали:
— Вилы-то как есть магазинные. Иди, иди давай. Не доводи до греха.
Илья попятился и, злобно пришептывая, не смея обернуться к углу спиной, задом выскользнул из низкой щелястой двери. «Ох ты, едрит твою коромыслом!» — Позабыв нагнуться, он чувствительно приложился затылком. Быстро накинув петлю, щелкнул замком и, переведя дух, отер потный лоб.
— Каленое, бестолочь, — глумились вослед. — Железо каленое надобно. В кузне кованое.
— Замолчь! — сорвался на крик Илья. — Махом оберну!