Работяги с ТЭЦ собирались группками, курили, зло косились в сторону особняка – башенки его, как насмешка, торчали из-за угольных куч. Застрельщиком у толпы выступил Борис Шаповалов, седоусый рабочий. Всю свою жизнь он прожил тихо: на ТЭЦ проработал лет тридцать, нрава был скромного, имел жену и дочь Настьку. Из-за Настьки-то все и случилось. В один из дней порошок цыгана повредил что-то в ее голове. Пошла Настька пророчествовать: рвала волосы, рекла о временах темных. Врачи отловили ее у продуктового супермаркета. В домашних тапочках, в порванной ночной рубахе, Настька закатывала безумные глаза и пускала изо рта пену. Ей бредились инопланетяне, люди с головами животных; она бормотала что-то про болота и зеленую смерть, которая должна вскорости из этих болот выйти. Ей вкололи успокоительного и отвезли в психлечебницу. Анализы подтвердили отравление синтетическим веществом. Пошло осложнение на печень, срочно делали операцию, но самое страшное было в том, что в себя Настька так и не пришла. Лежа на больничной кровати с катетером для мочи, одним концом уходящим в трехлитровую банку, она продолжала бродить в лабиринте галлюцинаций. Видя людей, кричала и заходилась в истерике. Оставаясь одна, выдувала пузыри из слюней и с улыбкой протыкала их пальцем. Безутешные отец и мать навещали ее, мыли, массировали пролежни, пока Настька, убаюканная лекарствами, спала, но врачи только головами качали. От прямых родительских вопросов увиливали: «Положительной динамики пока не наблюдается». На консилиумах обсуждали, что делать дальше, – склонялись к тому, что надо подержать Настьку еще месяцок-другой в больнице да и выписывать: хроник, чего койку зря занимает, пускай дома лежит, среди родных. Или в интернате – если родные вдруг помрут или откажутся.
– Вы меня знаете, – говорил толпе рабочих Шаповалов. – Я всю жизнь честно проработал, на Доске почета висел, никогда худого людям не желал и не делал. Так за что он меня так? Когтями душу выцарапал, вынул! – вдруг зашелся Шаповалов в пронзительном, почти детском крике и скрючился, сотрясаясь и всхлипывая. – Доченька моя! Доченька! – Мозолистая пятерня размазывала слезы по лицу.
Толпа вокруг него загудела. Вид немолодого рабочего, плачущего навзрыд, заставил каждого вспомнить собственные горести, причиненные цыганом, и загоревать по своим детям. И как это часто бывает с русским человеком, который годами терпит и утирается, а потом плюет на все и достает вилы, слезы седоусого Шаповалова стали последней каплей.
Заворочались, похватали кто что мог. Откуда ни возьмись появилась водка – для куражу. Рабочие пили из горлышка, морщились, передавали бутылки по кругу. Зазвенели цепи, блеснул в толпе ножичек, кто-то по старинке отматывал со штанин ремень, принесенный еще из Советской армии, с большой бляхой – засадишь таким, и будет человек всю жизнь ходить со звездой во лбу. Запалили факелы, вымочив паклю в масле. Неровной, перекатывающейся гурьбой пошли – не пошли даже, а поплыли: черная руда, мясо и кость.
Костик, сидевший у ворот цыгана, дрожащий на вечном отходняке, сначала решил: понаехали какие-то знакомые Сандро. Может, свадьба у них или похороны. Лучше бы похороны, подумал про себя. Но потом увидел лица – красные в отсветах пламени. Увидел окурки в расщелинах ртов, ботинки, ватники, кепки, зло и лихо сдвинутые набок. «ТЭЦовские! – догадался он не то удивленно, не то радостно. – Идут валить цыгана!» И сразу вслед за этим окатило волной страха: «А не перетопчут ли и его за компанию? Не вкрутят каблуками в грязь?»
Отношение рабочих к жертвам соляной торговли Сандро было неоднозначным. Некоторые жалели их, иногда помогали, кто чем мог. Костик и сам оказывался объектом этой нечаянной спонтанной доброты. Ему, сидевшему у забора, отдали однажды старую куртку, чтобы не замерз, а в другой раз принесли пакет молока и батон хлеба. Но сердобольных было меньшинство, которое к тому же постоянно убывало. Виной тому становились сами зависимые, которые смотрели на все сквозь призму своего порошка, не различая худого и доброго. Один такой обокрал женщину, пустившую его в дом обогреться: вернулся с ее вещами к замку Сандро – продавать. Другой напал на прохожего, шедшего со смены. Прохожий отбился, но слава о публике, которая ходит к цыгану, заставляла большинство рабочих скрипеть челюстями. Их дети тоже были там, у проклятого особняка, и стирали родительские сердца в пыль, но все же они были свои. Все обитатели ТЭЦовских бараков знали их в лицо, помнили их бесштанное детство, их паровозики и песочные куличи, в то время как остальные, приходящие, виделись им отребьем и днищем – и нередко именно на «пришлых» взваливали вину за ошибки своих детей. Называли таких недобро «мажорами», «городскими». Хотя и город-то был один: просто ТЭЦ со своими избушками на курьих ножках выросла на окраине его и отгородилась жидким леском и узкоколейкой.