Я шел на выставку без большой охоты, в предвидении именно этих повторений, успевших за годы моего знакомства с творчеством Шагала сильно приесться. Но вот эта новая демонстрация «упражнения с ограниченным количеством реквизитов» не только меня не огорчила, но она пленила меня, а, главное, не получилось от этого сеанса впечатления трюкажа или хотя бы до полного бесчувствия зазубренного фокуса. В каждой картине, в каждом рисунке Шагала все же имеется своя жизнь, а, следовательно, свой raison d’être[97]
. Каким-то образом все это, даже самое знакомое, трогает; не является и сожаление вроде того, что «вот такой замечательный талант, а так себя разменивает, так себя ограничивает». Шагал просто остался верен себе, а иначе он творить не может. Но когда он берется за кисти и краски, на него что-то накатывается, и он делает то, что ему велит распоряжающееся им божество – так что выходит, что вина божества, если получается все одно и то же.Но только божество это, разумеется, не Аполлон. Самое прельстительное и безусловно прельстительное в Шагале, это – краски, и не только их сочетание, но самые колеры, каждый колер, взятый сам по себе. Прелестна эта манера класть краски, то, что называется фактурой. Но и эти красочные прелести отнюдь не аполлонического происхождения. Нет в них ни стройной мелодичности, ни налаженной гармонии; нет и какой-либо задачи, проведения какой-либо идеи. Все возникает как попало, и невозможно найти в этой сплошной импровизации каких-либо намерений и законов. Вдохновения – хоть отбавляй, но вдохновение это того порядка, к которому художники, вполне владеющие своим творчеством, относятся несколько свысока. Почему не быть и такому искусству, почему не тешиться им? Тешимся же мы рисунками детей или любителей, наслаждаемся же мы часто беспомощными изделиями народного творчества – всем тем, в чем действует непосредственный инстинкт и в чем отсутствует регулирующее сознание. Мало того, этим наслаждаться даже полезно, это действует освежающе, это дает новые импульсы. Но аполлоническое начало начинается лишь с того момента, когда инстинкт уступает место воле, знанию, известной системе идей и, наконец, воздействию целой традиционной культуры.
Это все и почиталось до начала ХХ века настоящим искусством; с историей этого искусства знакомят нас музеи, и из-за такого искусства эти музеи приобрели в современной жизни значение бесценных хранилищ, чуть ли не храмов. Мы общаемся в них с высочайшими и глубочайшими умами (хотя бы эти умы и выражались подчас в очень несуразных, странных формах, а то и просто снисходили до шутки, до балагурства). Но странное впечатление будут производить в этих же музеях картины Шагала и других художников, рожденные нашей растерянной, не знающей, а quel saint se vouer[98]
эпохой. Выражать свою эпоху они, разумеется, будут и будут даже делать это лучше, нежели всякие картины более разумного и трезвого характера, или же такие картины, которые выдают большую вышколенность. Однако я сомневаюсь, что будущие поколения преисполнятся уважения к нашей эпохе после такого ознакомления с ней, и станут на нас оглядываться так, как мы оглядываемся на разные пройденные фазисы человеческого прошлого – с нежностью, с умилением, а то и завистью. Люди благочестивые среди этих будущих (столь загадочных!) поколений, вычитывая душу нашего времени из этих типичнейших для него произведений (из живописи Шагала, среди многого другого), скорее почтут за счастье, что подобный кошмар рассеялся, и обратятся к небесам с мольбой, чтобы он не повторялся.Мне хочется выделить одну из картин на настоящей выставке Шагала. Если она не менее кошмарна, нежели прочие, если она и очень характерна для Шагала, если и в ней доминирует импровизационное начало, то все же она, как мне кажется, серьезнее всего прочего; она, несомненно, выстрадана, и чувствуется, что, создавая ее, художник, вместо того, чтобы прибегать к привычному творческому возбуждению, имеющему общее с кисловато-сладостной дремотой, был чем-то разбужен, не на шутку напуган и возмущен. Несомненно и то, что поводом к созданию этого видения были реальные события. <…> Однако самый смысл представленного символа мне непонятен. Почему именно бледный труп пригвожденного к кресту Христа перерезает в белом сиянии наискось мрак, разлитый по картине?! Непонятны и разные другие символы (непонятны именно в качестве символов), что разбросаны по картине. Однако в целом это “видение” поражает и подчиняет внимание. Следует ли толковать присутствие Христа, как луч надежды? Или перед нами искупительная жертва? Или же сделана попытка обличения виновника бесчисленных бед? Считали же иные, что все беды, обрушившиеся на человечество за долгие века христианской эры, – прямые плоды того учения, которое, проповедуя милость и любовь, на реальном опыте повлекло за собой более жестокие и злобные последствия, нежели все, ему предшествовавшее.