Владимир Татлин с ассистентами во время работы над «Башней III Интернационала». Слева направо: Иосиф Меерзон, Тевель Шапиро, Татлин, Софья Дымшиц-Толстая. Петроград, 1919–1920
Еще один эпизод, связанный с голодом и разрухой 1920–1921 гг. Возвращаюсь от Татлина домой. Иду по Невскому пр[оспект]. весь в сугробах. Прыгаю с сугроба на сугроб и вдруг впереди сани цугом. На санях сложены штабеля трупов, умерших от сыпняка. Пришла домой, посмотрела на себя в зеркало, вспомнила Татлина и его учеников еле живых и решила ехать в Витебск за продуктами. Наметила я для поездки Витебск не зря. Я уже говорила, что в группе приехавших московских художников был Малевич. Когда наступил голод, Малевич с учениками уехал в Витебск, где в то время находился и худ[ожник] Шагал, уроженец Витебска.
Рассчитывая на их помощь в добывании продуктов, я решила ехать туда же. Белоруссия еще ела хлеб и сало. Дали мне командировку, и я поехала, взяв на обмен все, что у меня было, а было у меня уже немного. Малевич и Шагал развернули в Витебске большую деятельность, как в оформлении города, так и в диспутах в вопросах об искусстве. Я попала в Витебск после Октябрьских торжеств, но город еще горел от оформления Малевича – кругов, квадратов, точек, линий разных цветов и Шагаловских летающих людей. Мне показалось, что я попала в завороженный город, но в то время было все возможно и чудесно, и витебляне на тот период времени заделались супрематистами. По существу же горожане, наверное, думали о каком-нибудь новом набеге, непонятном и интересном, который надо было пережить. Художники были мне очень рады и всячески мне помогли в нашей ленинградской беде, и я поехала назад с тремя буханками хлеба, килограммом масла, килограммом шпика и крупой. Все это было на дорогу замаскировано, так как действовали заградительные отряды, которые отнимали лишние продукты. Хлеб отряды не отнимали. Масло и шпик пристроили в ящик с красками, а крупу зашили в подол юбки. <…>
Воспоминания художницы Дымшиц-Толстой С.И. с 1905 по 1940 год // ОР ГРМ.
Ф. 100. Оп. 1. Ед. хр. 249. Л. 6–59. Машинопись с авторской правкой.
Аналогичный экземпляр: РГАЛИ, Ф. 2873. Ед. хр. 448.
Печатается по экземпляру, хранящемуся в ОР ГРМ.
5. А.М. Нюренберг
Когда зимой 1911 года я перебрался с рю Сен-Жак на рю Данциг, в убогую холодную мастерскую, соседом моим оказался Марк Шагал.
Это был худощавый юноша с голубо-серыми глазами и светло-каштановыми волосами. Он повел меня в свою мастерскую и показал большое полотно (приблизительно два метра на полтора), над которым работал. Тема, как он объяснил мне, была приподнятая и волнующая – «Рождение человека»13
. Все полотно было покрыто вишневыми, красными и красно-охристыми красками.Шла подготовка – подмалевки. В левой руке Шагал держал большую парижскую палитру, эскиз и несколько крупных мягких кистей. Растворитель в банке стоял на высоком испачканном красками табурете.
Я его спросил:
– Марк, такую большую картину вы пишете по такому незначительному наброску?
– А мне, – ответил он, – больших размеров эскизы не нужны. У меня все готово в голове. Я картину вижу уже в законченном виде.
Меня, помню, удивила впервые увиденная картина, написанная по памяти. Я запомнил содержание картины. Большая комната, обвешанная яркими тканями, широкая кровать с лежащей на ней бледной роженицей и суетящиеся вокруг страдалицы женские фигуры. В глубине комнаты были написаны печь, стол с самоваром и большие хлеба. Все было сделано в плане увеличенного детского рисунка.
Я тогда понял, что главная характерная особенность шагаловского творчества – передавать не природу, не окружающий его мир, а живописные мысли, им вызванные. Как дети, которые на основе виденного и ярко запечатлевшегося образа создают свой мир, свою композицию и свои краски. Впоследствии, когда я в 1915–1920 годах, увлекшись детским творчеством, изучал его характерные черты, я часто вспоминал работы Шагала.
Амшей Нюренберг. 1927
Картина «Рождение человека» меня глубоко заинтересовала. Я в ней почувствовал взволнованное состояние ее автора. Шагал очень увлекался этой работой и говорил, что все, что он делает, тесно связано с воспоминаниями пережитого.
Помню, он искренно делился со мной всеми своими художественными планами. «У меня нет ничего засекреченного», – говорил он.
Меня покоряли его трудоспособность, страстное,
бескорыстное служение живописи.
Его постоянная, ровная одержимость. В первый же день он рассказал мне, что если бы не художник Бакст, его учитель и друг, бывший в то время в Париже в моде после спектаклей русского балета с его великолепными декорациями, он недоедал бы, как все мы, живущие в Париже художники. Бакст относился к нему как отец, согревал его, утешал и, главное, ежемесячно давал ему какую-то сумму денег, которую Марк не назвал. Я заметил, что, когда он говорил о Баксте, его голубо-серые глаза зажигались огоньком и радостно горели.
Пошли холодные парижские дожди, загонявшие художников днем в мастерские, а вечером в кафе.
Я пожаловался Марку на одолевавшие меня холода и сырость.