Таким образом, внешний, или, как мы его назвали, событийный, раздражитель дал импульс для полёта творческой фантазии автора. Вместе с тем в «речи», повторим, искусно панегирической, сугубо суперлативной, рассчитанной на огромное скопление народа (и, конечно, на присутствие императора) имеется и движение живого чувства, мы бы сказали, наивно реального. Это и создаёт внутреннее напряжение данного ораторского периода, срабатывает закон «психологической загрузки». Психологическая напряжённость не только не падает, а возрастает в этой «мини-речи». Данная «речь», на наш взгляд, была некоей литературной заготовкой для знаменитого «Слова на погребение Петра Великого». Многословный почти во всех своих «словах» и «речах» художник умел останавливать себя, исходя из политических реалий и художнического чутья. Тогда его «слово» становилось сверхкратким, ёмким, энергичным, насыщенным эмоциями, пафосом. Феофан-психолог тонко просчитывал ситуацию. Всплеск политической жизни рождал в нём некий сгусток концентрированной художественной идеи. Каждое слово, каждый образ, каждый словесный период настолько психологически сцеплены, образуют эстетически целое, единое художественное пространство, что организация «речи» оратора поражает своим мастерством. Словесный строй, ритм, мелодика «речи» подчинены авторской сверхзадаче.
Безусловно, Феофан как искусный оратор (напомним: автор известной в то время «Риторики») продумывал и организационно свои выступления. Все они были рассчитаны на произнесение или, как он сам говорил, на «слышателей». Каждая его ораторская «речь» особым образом организована: изначально оратор ориентирует и себя, и реципиента на говорение, а не на чтение, поэтому важнейшей составной частью «слова» или «речи» у Феофана является её произнесение, а значит, и звуковая организация текста, и дыхание при чтении[460]
. Эмоциональный рисунок ораторской прозы, её психологизм способствовали более глубокому восприятию реципиентом идейного содержания «речи».Жанр «слова» – «речи» – проповеди (как один из самых актуализированных и массовых) позволил оратору со всем присущим ему блеском воспеть славу Петру Великому и сражающейся России[461]
. Мир и война, по Феофану Прокоповичу, требуют от государя и его подданных тяжких трудов, дел – это ключевые образы многих «слов» и «речей» проповедника, ставшие символом Петровской эпохи.Таким образом, мировоззрение этого, по меткому выражению Н. К. Гудзия, «просветителя в рясе», его социально-политические взгляды развивались в русле идей Петра. Ещё задолго до их личного знакомства Феофан Прокопович и Пётр стали союзниками в борьбе за вывод России из тьмы невежества на «феатр» мировой истории.
Апофеозом светского государства в литературе Петровской эпохи явился образ Санкт-Петербурга.
Санкт-Петербург – «город, воплотивший личность, деяния, судьбу его первостроителя, ставший ему живым памятником, вечной славой и вечным укором, – подчёркивают М. Г. Качурин, Д. Н. Мурин, Г. А. Кудырская, – такой город в России один-единственный. Поэтому образ Петербурга в русской литературе с первых десятилетий XVIII в. и по сей день так или иначе соотносится с образом Петра I. «Пётр – Петербург – Россия» – эта связь была уловлена русской литературой ещё в ту пору, когда город едва поднялся над болотами, когда царю пришлось издать специальный указ, чтобы при встрече с ним подданные не падали на колени, как полагалось по древнему обычаю, и не марались в грязи»[462]
.Писатели XVIII в. не уставали воздавать юной столице высокую и громкую хвалу. Начало положил Феофан Прокопович[463]
: «…кто бы, глаголю, узрев таковое града величество и велелепие, не помыслил, яко сие от двух или трех сот лет уже зиждется?» (45) – восклицал он, произнося в 1716 г. «Слово в день рождения царевича Петра» (сына Петра и Екатерины, прожившего менее пяти лет).Десятилетием позднее в «Слове» памяти самого Петра Великого (1725) Прокопович красноречиво и проницательно раскрыл двуединую сущность Санкт-Петербурга: «
Се и врата ко всякому приобретению, се и замок, всякие вреды отражающий: врата на мори, когда оно везет к нам полезная и потребная; замок томужде морю, когда бы оно привозило на нас страхи и бедствиям» (137).