Отношение древнерусского человека (и соответственно древнерусской литературы) к столице было сложным, противоречивым, но всегда сакрально окрашенным. «Древнерусский человек, – замечает М. П. Одесский, – различал столицу и нестолицу»[464]
. Однако в сознании древнерусского человека не было при этом раздвоенности в отношении самой столицы или нестолицы: столица была одна – Москва. С появлением новой столицы – Санкт-Петербурга – в сознании русского человека, точнее, российского, не только меняется отношение к оппозиции столичное – провинциальное, но происходит дифференциация столиц. «В XVII веке оппозиция столичное/провинциальное обретает на Руси новый вид, что сигнализирует о глобальном культурном процессе вытеснения религиозных ценностей государственными»[465]. Необходимо, на наш взгляд, некоторое уточнение: на государственном уровне решались и духовные вопросы, т. е. всё, что касалось регламентации духовной жизни россиянина, начиная с Петровской эпохи, относилось к юрисдикции Петербурга (уже – к деятельности Синода). Церковный официоз на два века был связан именно с Петербургом. Другое дело, как всё это интерпретировалось в сознании россиян, особенно в жизни, скажем, старообрядцев: для них Санкт-Петербург был и остался местом бесовским, без святыни и без святости. Здесь наблюдения М. П. Одесского точны[466].Конечно, трудно говорить о прогнозировании ещё в XVII в. русской культурой появления столичного мифа имперского периода[467]
(во всяком случае, такой блестящий знаток русской культуры кануна Петровской реформы, как А. М. Панченко, не выявил этого мифа[468]).С 1703 года отношения столиц стали воистину оппозиционными, что культивировал сам Пётр и «птенцы гнезда» его, сама данная оппозиция за последние 300 лет стала мифом, некой культурологической мифологемой, которую запечатлели многие мемуаристы, писатели, поэты, исследователи Петербургская городская культура складывалась крайне сложно, но быстро: тяжелая длань Петрова и здесь сказалась. Насилие стало неким поведенческим стереотипом в этой культуре, о чём справедливо пишет итальянский исследователь с опорой на мемуарные тексты русского вельможи[469]
.Е. Н. Себина, говоря о пейзаже как одном из компонентов мира литературного произведения, изображающем незамкнутое пространство, считает, что рассматривать описание природы в фольклоре и литературной архаике следует в аспекте исторической поэтики[470]
. Переход от древнерусской литературы к новой ознаменовался новым пониманием эстетической функции пейзажа, допущением художественного, так сказать, пейзажного, вымысла; пейзаж становится не только фоном, но и героем художественного произведения.Более того, литературный герой и природа стали находиться в сложных взаимоотношениях: человек укрощает природу, преобразует её, подчиняет своей воле[471]
.В ораторской прозе Феофана Прокоповича запечатлён, может быть, самый знаменитый для литературы нового времени мотив «Пётр I – Санкт-Петербург», родивший огромное количество подражателей, восприемников, творчески и даже гениально развивших этот мотив до темы, проблемы целого направления не только в русской, но и в мировой художественной литературе.
16 мая 1703 г. новая крепость получила имя Санкт-Петербург: в честь небесного покровителя молодого императора, хранителя ключей от рая – апостола Петра.
Позднее, после постройки Петропавловского собора на этом месте, крепость стала именоваться Петропавловской, а восприемником названия «Санкт-Петербург» стал город, строившийся под неусыпным оком Петра на Берёзовом острове.
Уже с 1712 г. Санкт-Петербург – столица новой России[472]
.«Слова» и «речи» киевского периода не запечатлели сколько-нибудь сложившегося системного отношения Феофана-оратора к северной столице[473]
, что вполне объяснимо не только с чисто житейской точки зрения, но и тем обстоятельством, что «Санкт-Питербурх» ещё только набирал политический вес. Став жителем Северной Пальмиры, устроителем общественной и культурной жизни её, Феофан Прокопович явился активнейшим агитатором и пропагандистом столицы.