Весенняя охота со снеговой, сине взбрызгивающей под ногами жижей, с теплыми внезапными туманами по вечерам, настоянными на зеленой горечи тальников; осенняя охота в золотых, прозрачных распадках, с серебряным лосиным ревом над утренним, легким куржаком — и столько чистой, невыразимой тоски вплеталось в летящее, зовущее серебро, что спина леденела от восторга. И как бы вырытый между охотами, между другими досужими днями — котлован, котлован, котлован! Некое, по представлениям Арсения Петровича, вместилище случайностей, зримо обозначенная закономерность, набитая этими случайностями. Заморозили бетон, кран сошел с рельсов, затопило насосную — котлован был неутомим. Подчиняясь ему, ненадолго одолевая его, занятый только им, Арсений Петрович тем не менее все чего-то ждал.
Он усмехнулся, когда услышал: «Власть Севера, северный плен, северное притяжение», — и скуластое его, большелобое, с широким, крупным носом лицо кривилось, морщилось: экие, мол, глупости сочиняют да еще проговаривают их вслух. Он был убежден, что, помимо дурной привычки не считать деньги, Север, как и любое другое место России, проявляет в человеке естественные желания: покрепче привязаться к работе, к дому, к окрестностям, и без нужды от добра добра не искать. Верно, в отпуске, где-нибудь на южном берегу, сквозь сморенные солнцем веки начинал проступать зеленоватый закат над сумрачно-фиолетовыми горами, и пробивались сквозь сонное дыхание моря звон, переливы безымянного ручья под тяжелыми, почти черными листьями моховки — дикой смородины. Вот тогда и подмывало перенестись каким-нибудь чудом к этому ручью. Впрочем, думал Арсений Петрович, если бы он прирос, допустим, к калужской земле, то вот так же бы подмывало перенестись под какой-нибудь старый дуб среди поля ржи.
И все же Арсений Петрович не мог устоять, когда слышал: «Ну, это же северянин!» — не мог не откликнуться враз помолодевшей, доступной любому бесшабашию душой на этот восхищенно-почтительный возглас, подразумевающий в нем мощь и ширь натуры, и, конечно же, денежную мощь. Хотя после был отвратителен себе до какого-то серого мелкого озноба, но в том отпуске, к примеру, откупал рестораны, устраивал тысячные пикники, сам богатырствовал в застолье.
Вот таким купцом-молодцом пронесся он однажды по Гагре, в сущности никого не удивив и даже не всколыхнув банной духоты этого городишки, переплыл на каком-то кораблике в Феодосию, круглосуточно держа в ресторане открытый стол для пассажиров и для команды. В Феодосии показалось скучно, переехал в подмосковный санаторий, где ранним августовским утром был разбужен перепуганной, невыспавшейся дежурной:
— Товарищ, там три машины за вами! Вы что, уезжаете? Предупреждать же надо!
С трудом вспомнил, что вчера долго и скучно гулял с какими-то девицами по московским ресторанам, потом, возвращаясь, дал таксисту задаток, просил приехать на трех машинах — «компанией в Ясную Поляну поедем». Спустился к таксистам, двоих отпустил, одного оставил, пошел в купальню. Окунулся в теплую, розово-курящуюся воду, поплавал, сел на берегу в тяжелых, черных, холодно-мокрых трусах. И хоть отдыхал третий месяц, был белый, оплывший, весь какой-то студенистый. «Противно, ох как противно!» — вздохнул Арсений Петрович, поддел горсть серой, глинистой грязи, потерся ею и снова полез в воду. Над ним влажно зашелестела береза, только-только с верхушки прихваченная дымно-желтым солнцем, вспыхнули кресты и звезды на лазурной маковке церквушки, стоявшей на бугре, на той стороне пруда. Тихо, ясно, как бы оберегая и приветствуя эту рань, зазвонили колокола.
Не вытираясь, брезгливо морщась, будто наглотался тины, Арсений Петрович пошел к машине. И пока шел, решил: «Переменюсь. К черту все. На кого я похож? Какое-то скотство, грязь, эти девицы вчерашние — переменюсь, или не знаю, что с собой сделаю». Сел в машину, уехал в аэропорт и через сутки входил в свои полупустые комнаты в сборно-передвижном доме.
Переменился. Бросил пить, за два месяца выходился по гольцам так, что тело стало тугим и звонким, как крепкая, сухая лиственница. Отпустил бороду — выросла светло-каштановая лопаточка, скравшая его тяжелые скулы и широкий, крупный нос, приглушившая густо-чайный, несколько сумрачный блеск его глаз. Выписал целую охапку газет и журналов, набрал в постройкомовской библиотеке книг — библиотекарша записывать устала. Нашел в старом карьере маленький, с ноготь, гранатовый огурчик, заказал для чего-то перстень — то ли в честь своей новой жизни, то ли чтоб не сглазить ее — сам толком не знал. Появилась новая привычка: покручивать перстень на пальце, поглаживать — вроде сосредоточеннее думалось при этом. Потирая шершавую, неотшлифованную спинку гранатика, Арсений Петрович часто усмехался: «Гулял истово, истово бросил — добра не жди. Можно сказать, на четвертый виток пошел. В полете и разберемся».