«Такая ничем не омраченная чистота сердца и неповрежденность нравственного существа в другой среде почти немыслима. Разумеется, он был грешен, как все, но есть целый порядок соблазнов, для которых душа его была неприступна не вследствие борьбы напряженной воли, а по прирожденной чистоте его сердца. Это именно те соблазны, которые притупляют тонкость нравственного чутья, от которых грубеет и черствеет совесть, обленивается мысль и теряет упругость воля. Его пример доказывает, что значит целомудрие во всех проявлениях жизни, в трудах мысли, в семейном быту, в общественной деятельности. Он и науку постигал чистым сердцем своим, а не упорным трудом мышления. Процесс умственного постижения в нем сливался с процессом жизненным. Он и Хомяков – это две личности, взаимно дополняющие и объясняющие одна другую» (стр. 79, письмо от 2.I.1861).
Из Берлина летом 1864 г. Самарин писал, вспоминая недавнее пребывание в Праге: «Ты помнишь Ригера; как-то раз вечером, у него в деревне, мы перебирали всех наших общих знакомых; когда я назвал Константина, Ригер точно встрепенулся; выражение лица его изменилось, и вот его подлинные слова: “Аксаков – этот человек был из ряду вон; такого я никогда и нигде не встречал, а я много шатался по свету и у меня широкий круг знакомых. Кажется, это был святой человек, по крайней мере такими я представляю себе святых. Он привлекал и, сам того не ведая, покорял других не яркостью мысли, не даром слова и не силою воли, а необыкновенною чистотою своей неповрежденной души; в нем чувствовалось такое свежее и безошибочное нравственное чутье, перед которым всякая ложь и неправда, самая тонкая и самая затаенная, тотчас обличались. В его присутствии я терял самоуверенность и мне как-то становилось совестно и стыдно”. Ригер говорил о нем долго, с увлечением, с тем чувством, которое римляне называли pietas; а ведь сколько времени прошло с тех пор, как мало они виделись, и сам Ригер, как человек по преимуществу практический, деловой, как, по-видимому, мало был способен понять и оценить Константина! Видно, однако, что Константин недаром прошел мимо его и что эта кратковременная встреча навсегда оставила след в его душе, очистив, подняв выше ее идеальное представление о нравственном добре.
Рассказывают, не знаю, правда ли, будто бы Шеллинг сказал раз, говоря о Станкевиче: “Перестаньте укорять его за бездействие; такие люди тем уж служат ближним, что живут”. Эти слова можно применить к Константину» (стр. 187).
С этим связана и забота о надлежащей публичной памяти – собеседники осознают, что история пишется не ими и не с их позиций, она рассказывается образом, далеким от того, который воспринимается ими как адекватный – не столько с точки зрения фактов, сколько интерпретаций, понимания позиции славянофилов в прошлом. Выступление Дмитриева-Мамонова на страницах «Русского Архива» будет воспринято обоими корреспондентами столь болезненно именно потому, что автор – в прошлом их знакомый, человек, вхожий в славянофильский круг, предпримет атаку не на «славянофилов» (подобное выступление было бы еще одним в ряду прочих), а, напротив, выступит как защитник старых славянофилов от нынешних – от самих Аксакова и Самарина, утверждая, что они ушли «вправо»: нападение тем более существенное, что в нем был свой резон. В том же 1873 г. Аксаков будет делиться с Самариным своими основаниями отказать Пыпину в просьбе (переданной через Кавелина) передать хранящиеся у него письма Белинского к брату Константину и советоваться как поступить: