А.Н. Пыпин в поздних записках (1904) вспоминает о четвергах Краевского 1856–1857 гг., «где я первый раз видел Гончарова, только что вернувшегося из кругосветного путешествия, – он был таков же, каким я знал его впоследствии: с брюшком, несмотря на отдаленное путешествие, с неполной шевелюрой, мало разговорчивый в обществе, вероятно, для него недостаточно избранном, с видимой манерой избалованности и самодовольного каприза. Он не производил привлекающего впечатления и скорей напоминал дядюшку в „Обыкновенной истории“» (
Ф.М. Достоевский в 1856 г. из Семипалатинска писал А.Е. Врангелю, спрашивая, как тот нашел Гончарова, и вспоминая свои впечатления девятилетней давности:
«с душою чиновника, без идей и с глазами вареной рыбы, которого Бог, будто на смех, одарил блестящим талантом» (письмо от 9.XI.1856).
С годами, впрочем, Достоевский начнет ценить эту «безыдейность», разглядев за ней «большой ум», совсем иного склада, чем присущий ему самому. Спустя двадцать лет он напишет Х.Д. Алчевской:
«Я на днях встретил Гончарова и на мой искренний вопрос: понимает ли он все в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое перестал понимать. Конечно, я про себя знаю, что этот большой ум не только понимает, но и учителей научит, но в том известном смысле, в котором я спрашивал (и что он понял с полслова), он, разумеется, не то что не понимает, а не хочет понимать. „Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, – прибавил он, – и я хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому что на них пойдет мое дорогое время…“» (письмо от 9.IV.1876).
Но как бы ни менялись оценки, Гончаров сам по себе не имеет почти никаких данных, чтобы стать объектом читательского внимания. Дело даже не в отсутствии «ярких событий» в жизни (одного путешествия на фрегате «Паллада» для других персонажей хватило бы вполне), не говоря о сложной литературной биографии – с многолетней ссорой с Тургеневым, в последние 15 лет жизни последнего превращающейся в род навязчивой идеи для Гончарова. Но и эта маниакальная страсть никак не переводится в романтический канон – ей не приобрести трагического звучания, напротив, она слишком хорошо ложится на язык житейской суеты и/или медицинского диагноза.
Единственный интерпретационный ход, который вызывал относительное любопытство, был задействован еще в период только начинающейся литературной славы Гончарова. Последнего сильно раздражали постепенно становившиеся общим местом упреки в лености, склонность находить большое сходство с протагонистом его самого известного романа. Еще в 1857 г. (29.VII/9.VIII) он писал из Мариенбада своей близкой приятельнице Ю.Д. Ефремовой:
«Посудите же, мой друг, как слепы и жалки крики и обвинения тех, которые обвиняют меня в лени и скажите по совести, заслуживаю ли я эти упреки до такой степени, до какой меня ими засыпают. Было два года свободного времени на море, и я написал огромную книгу, выдался теперь свободный месяц, и лишь только я дохнул свежим воздухом, я написал книгу. Нет, хотят, чтобы человек пилил дрова, носил воду, да еще романы сочинял, романы, т. е. где не только нужен труд умственный, соображения, но и поэзия, участие фантазии. Если бы это говорил только Краевский, для которого это – дело темное, я бы не жаловался, а то и другие говорят! Варвары».
Одиннадцатью годами позже, уже обратившись в «автора „Обломова“», растождествиться с главным героем которого оказывалось все труднее и в глазах тесных знакомых, Гончаров писал (16/28.VII.1868, Париж) М.М. Стасюлевичу (на страницах его «Вестника Европы» предстояло в следующем году появиться «Обрыву»):
«В круге моих знакомых есть действительно несколько веселых личностей, очень порядочных, которые добродушно (как вы выразились однажды на мое замечание, что надо мной все смеются) мистифицируют меня, приняв за точку своего остроумия обломовщину и принимая меня за буквального и нормального Обломова. Все это делается очень мило, деликатно, тонко, но шутка продолжительностью своей перешла немного границы. И к довершению беды, на мои замечания мне отвечают иные из них с улыбкой, что никто ничего не шутит, что вероятно я сам шучу или даже не в своем уме».