Стихи помечены датой «20 сентября 1830 года»; помечены хитроумно и не без лести, так как это указание не на день, когда они сочинились, а когда император Николай посетил холерную Москву. Впрочем, само событие, описанное в стихотворении, — посещение Наполеоном чумного госпиталя в Яффе в 1799-м: «…Нахмурясь, ходит меж одрами и хладно руку жмет чуме и в погибающем уме рождает бодрость…» Вот, по Пушкину, высшая доблесть Наполеона, его звездный час — а не Тулон, не Бородино. Тут-то и наступает черед известной сентенции.
Скептический Друг, второй участник диспута, возражает, что «историк строгой» опроверг бы легенду: по свидетельствам, Наполеон в самом деле вошел в госпиталь, но не рискнул жать больным руки. Однако поэт отмахивается с проклятием — и что же он проклинает? Правду!
Мне! Поэту, которого не заподозришь, что его способность самообманываться столь же низкого происхождения, как у Сквозник-Дмухановского!
И в этом проклятии правде-истине (впрочем, существенная оговорка: именно той, что угождает посредственности, толпе; той, что нисходит до уровня очерняющей сплетни) — черта гения, который всегда больше открыт иллюзиям, менее защищен осторожной предусмотрительностью. Как был открыт иллюзиям Пушкин, как вообще часто бывают доверчивы художники.
И всегда — народ.
Если верить (а как не поверишь?) народному словоупотреблению, то мы вроде как страна врунов. В лексиконе русского языка не так много слов, столь богатых оттенками и даже разнополярностью значений, как «правда» и «врать». Что до последнего, тут, помимо значения стержневого, и «клеветать», и «пустословить», и «говорить лишнее» («провраться»), и попросту «ошибаться». «Врун» — это еще и «говорун», «рассказчик», «шутник», «болтун» — ссылаюсь на Владимира Даля. Вот как, по-нашенски, разнообразны отступления от правды, вот как обширен набор предупреждений-запретов, свидетельствующий, насколько же многократно нарушаются эти запреты, надеющийся и, разумеется, неспособный эти нарушения прекратить.
И уже то, что балагура либо искусного повествователя зачисляют во вруны, эта размытость понятий, эта готовность кого угодно наградить как бы позорной кличкой
Но то, о чем сейчас говорю, не сеанс флагелляции, не шахсей-вахсей по-славянски; отсутствие четкой границы — хотя бы и в словаре, все регистрирующем, — между злокозненной ложью и беззаботно-безвредной, да что там, даже и вдохновенной, творческой выдумкой говорит о нас… Хорошо? Плохо? Когда как, а в общем — ни так ни сяк. Мы таковы, с тем и возьмите. И Пушкин, и — да, да! — Антон Антонович Сквозник-Дмухановский.
То есть — народ, нация. Потому что фразу героя Андрея Платонова: «Народ без меня не полный» — имел бы право сказать не только Пушкин, гений, а и Сквозник-Дмухановский, взяточник. И Хлестаков, фитюлька. Но сведение воедино гениев и ничтожеств отрывает их странную
То, что Гоголь открыл в многоопытном градоначальнике неправдопобную,
Проникновение — куда?
«…В «Записках охотника», — размышлял Иннокентий Анненский, мы будем иметь уже подлинное изображение крепостнической России, памятник не только художественный, но исторический. А в «Мертвых душах» в какие годы происходит действие? Что это, в сущности, за страна? Есть ли в ней хоть какая-нибудь вера, обрывок исторических воспоминаний, обычай, живет ли в ее глубине какой-нибудь, хоть смутный идеальный запрос? Чьи дети, чьи внуки эта Маниловы?»