Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Да не скажешь лучше, чем Аполлон Григорьев, как раз и имевший в виду Лермонтова: «…величавость и обаяние зла». То, что последующая русская литература начнет ощущать остро и пряно (включая Блока, который окружит лик своей Музы «пурпурово-серым» нимбом, каковой на древних иконах окружал голову Сатаны, а Иисусу Христу вручит красное знамя безбожников, по непонятной ему самому причине поставив Спасителя во главе шайки грабителей и убийц). И вовсе не потому, что ей, литературе, приспичит восстать против заветов добра, — хотя бывало и это. Главное: дьявольски — дьявольски! — усложнявшаяся реальность…

Настойчиво повторю: биография поэта — тем более впечатляющая до ужаса, как у Полежаева, — способна не только прояснить нечто в его поэзии, но и отвести наш сочувственный взор от чего-то сокровенного в ней.

В чем был прав Белинский, так это в следующем (как бы ни хотелось встопорщиться навстречу словам, звучащим жестоко): у Полежаева была «сильная натура, побежденная дикой необузданностью страстей… жизнь буйного безумия, способного возбуждать к себе и ужас и сострадание». Сострадание — но и ужас. И вот самое главное: «Полежаев не был жертвою судьбы и, кроме себя самого, никого не имел права обвинять в своей гибели».

Так-таки «не имел»? И — «никого»? А…

Но попридержим вспыхнувший в памяти и рвущийся из уст перечень явных виновников.

Да, в словах Белинского — нажим, перехлест. Однако что правда, то правда: Полежаев не только нес драму в душе. Он сам сделал ее драмой судьбы, биографии — ведь не попади рукопись «Сашки» на глаза Бибикову, а затем императору, всенепременно стряслось бы что-то еще. Полежаев словно стремился к саморазрушению; нарывался — как Лермонтов, едва не вынудивший Мартынова убить себя.

Кстати: если, опять-таки повторим, Полежаев — «черновик» Лермонтова, то и вышеприведенное суждение Белинского о нем — набросок того, что в 1899 году скажет о Лермонтове философ и поэт Владимир Соловьев: «…Страшная напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своем я, страшная сила личного чувства… главный интерес принадлежит не любви и любимому…»

Именно так! Вспомним «редактуру», коей подверглось пушкинское гармоническое чувство. Но дальше:

«…Не любви и любимому, а любящему я, — во всех его любовных произведениях остается нерастворенный осадок торжествующего и бессознательного эгоизма… он любил, главным образом, лишь собственное любовное состояние…»

С откровенной неприязненностью высказывания соглашаться совершенно необязательно, но схематически это замечательно точно. «Любящее я» Пушкина осваивало, даже, позволю сказать, присваивало окружающий мир. Согревало его, как и положено «солнцу русской поэзии», но при этом всегда ощущало себя частью этого мира. Было не вне целого. У Лермонтова его «я», чаще ненавидящее, чем любящее, — да учитывая вышесказанное, и способное ли любить? — вытесняет собою весь мир. Часть целого заменяет собою целое.

«Русское романтическое сознание 1820—1830-х, — писала литературовед Лидия Гинзбург (а мы имеем право переиначить: «русское поэтическое сознание»), — сосредоточено на идее личности». Так. Но Лермонтов и чуть раньше его Полежаев довели сосредоточенность до «эгоизма», а лучше — ибо мягче — сказать: до болезненно-чуткого внимания к своему «я».

Ведь самоутверждается — или самоуничижается, что бывает оборотною стороной самоутверждения, — именно тот, кто в себе неуверен. Кто недоволен собою. Кому, как Лермонтову, досталось взирать на мир «с усмешкой горькою обманутого сына» или, как Полежаеву, жестоко и безнадежно наблюдать себя самого — будто со стороны: «Ах, как ужасно быть живым, полуразрушась над могилой?»

Лермонтов погиб двадцать семи лет от роду. Полежаев — тридцати четырех. И, воротясь напоследок к вопросу о взаимоотношении трагической биография и исполненной трагизма поэзии, заключим: конечно, невозможно представить обоих прожившими долгий век Тютчева или Вяземского. Но тут не биография определила характер поэзии (хотя не обошлось без того); тут поэзия, верней, та душевная драма, что в поэзии воплощена, оборвала биографию. Укоротила ее.

…Все-таки любопытно: изобрази Брюллов на своей знаменитой картине Полежаева, — что бы отобразило его лицо? Допускаю: ощущение-осознание, что вот, наконец-то…

<p>Часть четвертая </p><p>ИСПЫТАНИЕ НА РАЗРЫВ</p><p>МЕЖДУ ВЕРОЮ И ЗНАНЬЕМ, </p><p>или РУССКИЙ НЕУДАЧНИК </p><p>Владимир Бенедиктов</p>

Ужасно, как мне не повезло.

Илья Ильф. Из записной книжки
Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь за жильё. Книга вторая
Жизнь за жильё. Книга вторая

Холодное лето 1994 года. Засекреченный сотрудник уголовного розыска внедряется в бокситогорскую преступную группировку. Лейтенант милиции решает захватить с помощью бандитов новые торговые точки в Питере, а затем кинуть братву под жернова правосудия и вместе с друзьями занять освободившееся место под солнцем.Возникает конфликт интересов, в который втягивается тамбовская группировка. Вскоре в городе появляется мощное охранное предприятие, которое станет известным, как «ментовская крыша»…События и имена придуманы автором, некоторые вещи приукрашены, некоторые преувеличены. Бокситогорск — прекрасный тихий городок Ленинградской области.И многое хорошее из воспоминаний детства и юности «лихих 90-х» поможет нам сегодня найти опору в свалившейся вдруг социальной депрессии экономического кризиса эпохи коронавируса…

Роман Тагиров

Современная русская и зарубежная проза