Правда, чувствительный, вечно в себе сомневавшийся, боготворивший Пушкина Бенедиктов нелегко пережил «хладнокровие». Но вообще интерес к нему не пропадал (а чья слава не знавала перепадов? Уж не пушкинская, не тютчевская). И например, Яков Петрович Полонский вспоминал о Бенедиктове той поры, когда гнев Белинского был уже отдаленным воспоминанием, а до новой, добролюбовской вспышки, вызванной, кстати сказать, новым приливом бенедикговской популярности, оставалось еще несколько лет:
«Я впервые увидел Бенедиктова в 1854 году, в доме архитектора А. И. Штакеншнейдера, с семейством которого он был коротко знаком, где был принимаем дружески и где бывал почти что ежеднедельно… Он казался чистеньким, скромным, даже несколько застенчивым чиновником — глядел несколько исподлобья, говорил мало, улыбался добродушно, и только изредка в глазах его мелькал огонек светлого ума, и только иногда, когда читал он стихи (свои или чужие), голос его, густой и певучий, возвышался и становился неузнаваемым.
Читал стихи Бенедиктов превосходно, и все, что ни читал, казалось хорошим и увлекательным…
Слушая его, — продолжает Полонский, — забывалась его невзрачная, слишком обыденная физиономия, и неинтересный Бенедиктов становился интереснее всех, его окружающих, интереснее, но не симпатичнее. — Лично для меня он не был симпатичен, чувствовалось, что он несообщителен, неоткровенен и, быть может, внутренне недоволен собой и что, как улитка в раковину, при посторонних уходит и прячется душа его».
Симпатия — дело весьма субъективное, и, признаться, когда я читаю про человека, настолько застенчивого и деликатно-замкнутого (при его-то, пусть и поруганной, славе любимца публики, принимаемого с почетом в лучших домах!), то испытываю сочувствие и вот именно что симпатию. Тем более было что прятать, признает и Полонский:
«Как заботливо скрывал он от всех предмет своей привязанности (единственную женщину, к которой он испытал продолжительное чувство, немолодую и, как судачили, сомнительной репутации. —
Портрет, до странности неожиданный — для тех, кто прочел о Бенедиктове хоть несколько традиционно глумливых строк. Ибо в их-то неперегруженной памяти наверняка есть нечто из самого броского, нашумевшего и игривого; например, то, что памятно по пародии Козьмы Пруткова «Шея»: «Шея девы — наслажденье; шея — снег, змея, нарцисс…»
В оригинале:
Но тот же портрет кисти Полонского не покажется странным, если прочесть то, что мало кому памятно, однако — прекрасно:
Писано примерно тогда, когда мемуарист впервые встретил поэта у Штакеншнейдеров, и заканчиваются стихи так, словно Бенедиктов нарочно решил подтвердить наблюдение об улитке-душе, пугливо прячущейся в свой улиточный домик. Тоскуя, он скрывает даже саму тоску:
Владимир Григорьевич Бенедиктов (1807–1873, а фамилия красноречиво свидетельствует, что предок был духовного звания) родился на восемь лет позже того, кого он, по приговору усердных своих почитателей и вопреки собственному самоощущению, призван был сменить на российском Парнасе. Нечего и толковать: он во всем уступал своему кумиру, из которого поклонники делали соперника, начиная с происхождения (полуразночинец) и образования — потому что кончить Второй кадетский корпус, хотя бы и первым учеником, не совсем то, что кончить Царскосельский лицей, хотя бы и четвертым от конца. Вдобавок жажда самообразования, у Бенедиктова — немалая, была устремлена скорее на постижение не изящных искусств, но высшей математики, астрономии, в которой был он великий дока и сочинил ее популярный курс, языков — немецкого, английского, французского, польского. (Не оставленных втуне, а пущенных в ход — Бенедиктов очень пристойно переводил Мицкевича и замечательно — Барбье.)