«Уже» — «еще не»… Это не единожды, не впервой: лет за двадцать до стихотворения «Переход» (пятидесятые годы) у Бенедиктова были «Горные выси», где его настойчивая прихоть так же остановила мгновение, запечатлела движение начатое, но оборванное, взнузданное — точь-в-точь кони Клодта на Аничковом мосту:
Это — горы, горная гряда, которой побег не удался, а возвращение вспять исключено: «В мир дольный ринуться не хочет, не может прянуть к небесам». Ни туда ни сюда, поистине «меж землей и небесами». Настырная какая-то подвешенность, рубежность — мучительная, однако словно бы и желанная. Она так зачаровывает поэта, что, когда он посвятит стихи женщине, и та у него окажется родившейся
В общем, что-то уж слишком последовательное постоянство, чтобы оправдать репутацию безнадежного эклектика. Да и сам поэт Бенедиктов — рубеж в русской поэзии и поэтике, «переход» в ней от Пушкина к Некрасову (который и начинал с подражаний одновременно и Пушкину, и ему, а потом уходил от пушкинианства все дальше). И та же эклектика бенедиктовская, то есть зыбкость, неустойчивость вкуса, того же происхождения — рубежного, переходного…
Вернемся, однако, к стихотворению «Переход».
Итак, «уже» — «еще не». Состояние, чувственно и духовно волнующее, тем более что в следующее мгновенье этого
Действительно, по-цветаевски: «платье плоти»!
Какое великолепное, какое нежданно аристократическое презрение!
Воля ваша, но эти стихи мечены печатью гениальности — употребляю затертое выражение, чтобы вернуть ему первоначальную четкость. Гений, снисходящий с небес, ограничился здесь печатью, оттиском, прикосновением — не больше. Гениальность, овладевшая всем существом, добившаяся воплощенности и постоянства, — это Тютчев. Это его столь же физическое, материальное ощущение разрыва: «Так души смотрят с высоты на ими брошенное тело»; или — то, что Бенедиктову, честно признаемся, совсем не чета:
Да, душа Тютчева жила в постоянной муке раздвоенности; душа — да и тело.
Существованием «на пороге» было все! Начиная с того, что, говоря в служебной жизни и дома, при обеих женах-немках, исключительно по-немецки и по-французски, в поэзии он словно дышал и не мог надышаться русским языком. Включая то, что, дружа с Генрихом Гейне, «резал» его стихи как старший цензор при МИДе. Не говоря уж о том, о чем чаще всего вспоминают, о «последней любви» к Елене Денисьевой, утрата которой до крайности обострила самоощущение, для Тютчева, в общем, постоянное: