Пришёл вечером к стратигу архиерей с клиром, вёл с Петроной беседу затемно. Его Преосвященство говорил долго, от речей его щемило сердце, наворачивались слёзы. Петрона слушал, вскинув голову, лицо застыло, словно мраморное изваяние древнего римлянина.
– Младенцы мрут, – говорил архиерей. – У матерей иссохли груди, им нечем накормить детей своих. По всему городу женский плач и стенания. Покорись князю русов, стратиг, не губи людей. Ты сделал всё, что мог, в том свидетельствовать буду перед басилевсом. Всё священство выйдет из ворот крестным ходом и умолит князя о милосердии. Будь же и ты милосерден. Смирись, Евстратий, испей чашу сию, бог будет милостив к тебе.
Большие серые глаза холодно смотрели на архиерея, тонкие губы раздвинулись, из тёмной щели рта камнями упали слова:
– Молись о даровании победы, отче. Матери пусть не стенают, радуются. Их невинные младенцы на небе станут ангелами. Не сдам я город. Не проси.
– Седмицы не пройдёт, город трупами покроется. Будь же милосерден, Евстратий, смири гордыню, повторяю тебе.
Ничего не ответил Петрона, опустив голову и заложив руки за спину, вышел из комнаты. На пороге обернулся, просипел глухо:
– Молись, отче, молись!
Напрасно Его Преосвященство взывал к милосердию каменное сердце стратига. Петрона знал: со сдачей города можно хоронить все мечты о царстве, и не только хоронить мечту. Впустить в город русов означало собственноручно затянуть удавку на своей шее. Именно такая смерть ждала его в застенках Константинополя. Петрона хотел жить, а не умирать мучительной смертью, и каждый день своей жизни оплачивал десятками жизней других людей.
Жажда и жара, усиливавшая её действие, свершили своё дело, плод созрел. Охлос выходил из повиновения. Люди слушали не старшин и пастырей, кормщиков в повседневной жизни, а вождей-однодневок, подобных маткам-трутовкам, стремящихся собрать вокруг себя поболе пчёл и увести их из улья, но не способных создать семью. Рой, собранный трутовкой, не развивается, но гибнет. Страсти подогрел решительный отказ стратига вступать в какие-либо переговоры с русами. Пытка безводьем привела к пьянству. Не стало воды, а подвалы полнятся амфорами с прохладным, вожделенным вином. Слаб человек, знает, делать того нельзя никоим образом, ибо наживёшь себе беду, да бес искушения шепчет: «Хватит страдать. Влей в себя живительную влагу, и жизнь вновь станет легка и прекрасна». Живительная влага прибавляла сил на малое время, затем становилось ещё хуже.
Утром, повинуясь неведомому призыву, жители вышли на главную улицу, площадь семи храмов. К ним присоединились стратиоты, прочие поселяне, спасавшиеся в городе от нашествия. Раздражение и возмущение требовали выхода. Изнурение от отсутствия воды, постоянные потери и поражения в схватках с пришельцами привели к разложению войска. Если всякий отдельный боец храбр, искусен в ратных приёмах, но не верит своим начальникам, и в войске исчез порядок, такое войско обречено, и ждёт его гибель. К горожанам присоединялись не только псилы и трапезиты, набираемые по мере надобности из жителей, но и скутаты, и катафрактии, основа и краса ромейского войска. Кентархи, друнгарии утратили всякое влияние на своих подчинённых. Появись в этот час на площади стратиг Петрона, ставший к этому времени ненавистен и войску, и горожанам, его разорвали бы на части. Кто первым подал клич, осталось неведомым. Накричавшись пересохшими глотками, толпа по боковым улочкам устремилась к дому Фотия, богатому виноделу. Напрасно иереи взывали к благоразумию и спокойствию, их никто не слушал.
Вино выпили, добрую часть расплескали, разлили из разбитых амфор. Дом, неизвестно по какой причине, разгромили. Хозяин с домочадцами едва успел укрыться у соседей. Утолить жажду удалось далеко не всем. Передние, ворвавшись в подвал, напились допьяна, задним не досталось и капли. Покончив с домом винодела, сонмище разъярённых, исступлённых людей направилось к воротам. Одни вожделели крови, безразлично чьей, русов, стратига, военачальников, другие были готовы погибнуть, но перед смертью наконец-то вволю напиться. Вода же была там, за воротами. Третьи, а таких было едва ли не половина, сами не понимали, куда и с какой целью бегут. Все бегут, и они побежали, неслись, словно щепки, попавшие на стремнину во время паводка. Собственная воля их истаяла и испарилась, их вела воля толпы. Воротняя стража пыталась преградить путь разнузданной, безликой массе людей, рвущейся за ворота, и тем впустить в город врага, но была размётана, изрублена, затоптана.
3
На третий день после сшибки работы возобновились. На курган потянулись вереницы носильщиков. Со стены в них по-прежнему летели стрелы, камни. Русские лучники отвечали тем же. В полдни верхнему воеводе донесли – в городе неспокойно. На насыпи слышны и крики, и гул голосов, вроде вече собирается или купище.
– Вот оно! – воскликнул Добрыня, очами сверкнул, ударил кулаком о ладонь. – Какое вече! Какое купище! Изуметились корсуняне. Раздряга у них и котора, то нам на руку.