Немецких офицеров было человек сто пятьдесят. Они стояли, выстроившись в порядке воинских званий: впереди, по три человека в колонне, стояли полковники, потом подполковники и майоры, а все прочие позади. Немцы оставались немцами. Они, полные достоинства, воспитанного в офицерах прусской школы, солидно стояли при всех боевых наградах, у многих на ладно сидевших мундирах из тонкого сукна были цветные ленточки, вшитые в борта френчей, на шее висели кресты, на фуражках сверкали орлы. Я подошел к ним вместе с Тимохой Лобком и Мишей Мазаном. Мы с болезненным интересом рассматривали немцев, превратившихся из газетных карикатур и наземных целей в серьезных, подтянутых людей, офицеров, с тревожным любопытством всматривавшихся в наши лица — упрямо, как быки, будто спрашивая без всяких слов: чего ожидать? Почему-то их особое внимание привлекала моя скромная персона. Должен сказать, что вообще, будучи высокого роста, в последние месяцы от политической работы я слегка разъелся. Кроме того, вместе с первыми залпами нашей артиллерии, ознаменовавшими начало Крымской операции, на мои плечи опустились золотистые подполковничьи погоны, а здесь, среди массы плененных немцев, наших офицеров почти не было. Я был самый старший по званию. Видимо, немцы решили, что именно я буду определять их судьбу и забубнили: «Флюгер, флюгер», — как я позже узнал: «летчик» по-немецки. Нашлись среди офицеров и знатоки русского языка. Впрочем, не со всеми они еще и разговаривали. Какой-то немецкий полковник молча отвернулся от майора Тимохи Лобка, не желая разговаривать с младшим по званию. Больше всего пленных интересовало, будут ли их расстреливать. Выпятив грудь, я, действительно о многом не осведомленный, зато всерьез увлекшийся своими служебными обязанностями пропагандиста светлого будущего, как многие честные, но доверчивые люди, стал втолковывать отсталым узникам мира капитала, что социализм — это гуманный строй. Пленных у нас не расстреливают. Разве что, кого потребуется после суда. В нашей стране торжествует законность, а вот они — немцы — кровожадные звери. Очевидно, я говорил с большой убедительностью, потому что искренне верил в свои слова, считая отдельные эксцессы с нашей стороны еще неизжитыми недостатками. Правда, буквально через час, мне пришлось увидеть действительную манеру обращения наших солдат с пленными немцами.
Окончательно желая разбить противника идеологически, я поинтересовался: был ли кто-нибудь из них в Ростове во время оккупации? Такие нашлись. Я напомнил им о людях, сожженных в ростовской тюрьме. Они смолкли, но потом переводчик объявил — они здесь не при чем, на это был приказ Гитлера. Я продолжал вести среди них работу, убеждая в преимуществах советской власти, а они все интересовались, куда их повезут: в Сибирь или в другое место? Потом немецкие офицеры начали просить воду. Оказывается, уже около недели их мучила жесточайшая жажда. Выглядели они неважно: заросшие, черные от копоти и худые. Глаза у всех были воспалены и лихорадочно блестели от бессонницы, жажды и всего пережитого. Ведь наш огонь уложил на Херсонесе, по словам пленных, почти половину укрывшихся там немцев.
Зато румыны не унывали. Привыкшие всю жизнь жить рядом с русскими, они, видимо, хорошо изучили славянский характер и были уверены, что если их не пустили на распыл сразу, то теперь-то они не пропадут среди отходчивых славян. Кроме того, у них было алиби. Болтливые потомки древних римлян, многие из которых неплохо говорили по-русски, валили все на проклятых германцев, которых хлебом не корми, а дай повоевать. По их словам, именно они вовлекли во всю эту кашу добродушных, жизне- и солнцелюбивых румын. Румыны теперь с удовольствием подбадривали нас: «Бейте вовсю проклятых немцев, они и нам принесли большое горе». Особенно старался человек в штатском, представившийся врачом румынской воинской части. Он показывал фотографию и говорил: «Я женат на русской женщине и мои дети по матери — русские. Прошу это учесть. Я врач, не воевал, а только лечил больных и раненых. Гитлер и его шайка бандитов принесла нам только горе». Другие румыны сиплыми голосами просили воды, которой у меня с собой не было. Губы у всех пленных были потрескавшиеся от жажды, они с трудом ворочали разбухшими языками. Но не все румыны вели себя подобным образом. Гоголем ко мне подошел румын, одетый в военную форму, но в берете. Видимо, из железногвардейцев Антонеску. Злобно посматривая, он довольно чисто объяснил по-русски, что воевал на стороне немцев сознательно, за румынскую Бессарабию, которую мы у них отняли. Он утверждал, что Бессарабия все равно будет румынской. По своей привычке вести политические дискуссии, я стал ссылаться на волеизлияние бессарабцев, а Тимоха Лобок, не очень искушенный в искусстве классического спора, достал пистолет «ТТ» и предложил застрелить румына. Я увел Лобка от греха подальше, и мы оказались возле группы русских предателей.