Государи XVI в. и последующих веков тоже не любили вспоминать откровенные слова тех, кто возвестил нх приход. Они заказывали и сами писали трактаты против Макиавелли, всячески настаивали на том, что власть их — не какая-нибудь временная тирания, а установленная навсегда просвещенная милостивая монархия, пекущаяся о всенародном благе. Не видел никакого «окаянства» в своем «истинно христианском самодержавстве» и Иван Васильевич Грозный. Оп не умышлял ни на кого «мук и гонений и смертей многообразных», никого даже не «прогонял» из своего царства, а если учинял кому-нибудь «наказание малое», то еще «с милостью», писал он Курбскому. И кроме того, все это уже в прошлом — а ныне все его подданные, даже замышлявшие раньше заговоры, могут наслаждаться «всяким благом и свободой» (Грозный писал эти слова летом 1564 г., за несколько месяцев до учреждения опричнины). Вполне понятно, что «Повесть о Дракуле» с подробным описанием жестокостей государя не пользовалась покровительством властей при Грозном — в XVI в. ее не переписывали{146}
.Но как ни далеки были мысли провозвестников тирании XV в. от подлинной действительности последующих веков, как ни открещивались абсолютные монархи от своих провозвестников, история навсегда связала их вместе. Имя Макиавелли уже в XVI в. неизбежно вспоминалось там, где появлялся жестокий и коварный тиран. «Макиавель — школяр передо мною!» — говорит принц-горбун Ричард у Шекспира{147}
, не очень стесняясь тем, что исторический Ричард III царствовал за несколько десятилетий до написания книги Макиавелли.В Англии во времена Шекспира вера в «хорошо примененные жестокости» была уже в значительной степени подорвана — люди XVI в. убедились в том, что сочетание «неслыханной жестокости и справедливости» невозможно, что оно неизбежно приводит к тирании, не имеющей со справедливостью ничего общего. Но что же они противопоставляли планам Макиавелли и его предшественников? Многие гуманисты все еще сохраняли веру в абсолютную власть, считая только, что им следует воспитывать своих покровителей-государей, призывать их настойчиво и упорно к доброте, к милосердию, к нравственному усовершенствованию.
О нравственном усовершенствовании государей думали и в Москве. Примерно в те же годы, когда окончилась деятельность и жизнь Федора Курицына, при дворе великого князя Василия III появился «великий временный человек», постриженный в монахи князь Василий-Вассиан Патрикеев. В отличие от своего учителя Нила Сорского Вассиан начал свою деятельность тогда, когда не было нужды бороться с еретиками. Они были уже разгромлены, и Вассиан мог не забывать поэтому о любви к ближнему. Еретиков Вассиан решительно осуждал, по не одобрял и Иосифа за его жестокость. Еретиков, объяснял Вассиан, надо наказывать лишь в том случае, если они не признают своих заблуждений, и даже нераскаявшихся еретиков не надо казнить: добрые цари ограничивались тем, что приказывали их избить, с бесчестием провести по городу на верблюдах и отправить в заточение. Федор Курицын наверно вспомнил бы при атом совете такую же «милостивую» казнь, учиненную над еретиком Денисом, но и он не мог бы не согласиться, что это лучше, чем массовые сожжения действительных и мнимых еретиков, устроенные Иосифом.
Смелый и красноречивый человек, Вассиан высказывал свои мысли великому князю прямо и открыто. Он был «нестяжателем»; ссылаясь на своего учителя Нила Сорского, Вассиан утверждал, что монастыри не должны владеть «селами с крестьянами». Василий Иванович слушал его со вниманием (он и сам, вслед за отцом, мечтал забрать монастырские земли) и довольно долго держал в милости. Лишь тогда, когда Вассиан позволил себе оспаривать важнейшие приказы государя (арест неугодных людей в нарушение данной клятвы, насильственное пострижение в монахи надоевшей супруги), князь предал его церковному суду и заточил в монастырь. Там Вассиана и умертвили — так же, как, вероятно, и Федора Курицына.