Я как-то сказал и притом с оговорками, что только «Россия-победительница может в своем великодушии» отдать Корею под протекторат Японии. И в ответ я получил протестующие письма. Чтоб Россия-победительница могла уступить Корею Японии — да это было бы «преступление перед родиной. Наши потомки прокляли бы тех, кто этому стал бы содействовать. Заставить нас сделать это могут, ибо есть предел всяким силам. Но добровольно в припадке великодушия уступить — это смерть гладиатора, поразившего сотни врагов и нанесшего себе красиво удар прямо в сердце при диких рукоплесканиях кровожадной толпы. Тогда не только не подняться из убогой нищеты, а напротив, придется опуститься в бездну ее. Великодушие победительницы в этом случае — декадентская политика». Письма были не от мужчин только, но даже от женщин. Рана Берлинского конгресса не только не зажила, но открылась, точно у всех есть сознание, что корень этой войны в том же самом, в этом Берлинском конгрессе.
CDLXXI
Что думает Л. Н. Толстой о войне?
За решением этого вопроса сотрудник «Figaro» ездил в Ясную Поляну и допрашивал ее хозяина. Он узнал, что война — ужасное дело, что образованный мир теперь свирепее Чингисхана, что Евангелия не читают, в Бога не верят, что цивилизация создала искусственные потребности, столь же ненужные, как пирамиды, что железные дороги ничего не дали хорошего для жизни. «Я никогда не мог понять, — заметил он, — пользу путешествий; путешествия заставляют только человека терять время и мешают его работе». Желтую расу мало знают, тогда как индусы и китайцы не воинственны» а это говорит в их пользу. Японцы ему напоминают русских при Екатерине II (это и я сказал недавно)» они еще развиваются» и еще неизвестно» может быть» желтая раса даст лучшие плоды» чем белая.
— Но, — сказал он за обедом, — я должен быть искренним. В глубине души я не чувствую себя совершенно свободным от патриотизма. По атавизму, по воспитанию я чувствую в себе патриотизм и прибегаю к разуму, который возвращает меня к мысли о человечестве. Мир развивается чрезвычайно медленно. Надо думать о тех тысячах лет, которые прошли и уничтожили пытки и рабство, и о тех тысячах лет, которые будут после нас. С такой высоты можно надеяться на то, что и войн не будет.
— А если, — возразил француз, — в эти сотни веков вселенная окончит свой круг и человечество исчезнет в эволюции миров?
— Что ж, возможно. Но на это нечего смотреть. Благороден ли, чист ли идеал? Может ли из него выйти добро и правда? Вот что надо спрашивать у себя, и если отвечаешь себе — да, то надо проповедовать неустанно.
Итак, сотни веков еще ждать осуществления благородного идеала…
Француз видел в кабинете графа карту Японии и Кореи, а графиня выдала ему своего мужа совсем. Когда он катался с нею в санях, она сказала ему, что Л.Н. постоянно занят этою войною:
— Он так и сидит над известиями с театра войны. На днях он проехал по снегу двадцать восемь верст верхом в Тулу и обратно, чтоб получить телеграмму о войне.
Очевидно, «разум» не возвращает его к человечеству (в сущности, отдаленному будущему) и, если возвращает, то на минуту, как он возвращает к миру и не таких больших мыслителей, как он.
Толстой ездил в Тулу не за тем, конечно, чтобы узнать о судьбе японской армии. Он горел нетерпением узнать о русской армии. Его русская душа требует известия и беспокоится, а не всечеловеческая. Всечеловеческая холодно рассуждает, придумывает красивые сравнения, яркие по выразительности своей слова, картины неведомого будущего, а русская душа его болит, страдает, умирает и воскресает снова. Всечеловеческая душа гастролирует перед просвещенным миром, как даровитая актриса, жаждущая всесветной славы, как гастролирует актер в роли нового Гамлета, настоящего аристократа, который обращается к французу со словом «Бог» и сейчас же с тончайшей вежливостью, любезно звучащей иронией, оговаривается: «если вы позволите мне это слово «Бог», а если оно стесняет вас, то Все, с большой буквы»[6]
.И вот Толстой стоит перед трагической музой, которая развертывает ему живую драму русского народа, вступающего в борьбу, и он открыто проповедует человечество, а сердце заставляет его плакать и радоваться, сидя над телеграммами…
Этот гениальный старец не может не плакать и не радоваться над судьбами своей великой родины. Он — ее сын лучшими частями своей души, и его гений — гений великого народа. Если б этот народ был слабым, если б он терял постоянно перед врагами, а не выигрывал, если б он уступал и умалялся, не было бы ни Пушкина, ни Гоголя, ни Тургенева, ни Достоевского. Предки Льва Николаевича, его деды, его отец и мать жили и питались духом великого народа, его славою и честью, они пережили патриотическое движение 1812 года и всю наполеоновскую эпопею. Может быть — кто это знает? — сам Лев Николаевич — дитя этого подъема русских сил…