«Я был одиноким живым, затерявшимся в этих мертвенных областях». Он возвращается в тот зал, где сидит фотограф, придвигается к аппарату, так что затылком касается объектива, и медленно и слегка поворачивает голову вправо и влево. И наконец находит точку, с которой смотрит в зал объектив стереоскопа, и незаметно входит обратно в обычный мир. Эта черта поражает, потому что в ней скрыт тот знакомый жест, когда для того, чтобы увидеть рельефность двойной стереоскопической фотографии, мы скашиваем глаза и проводим несколько раз карточкой перед глазами на известном расстоянии, пока оба изображения не сольются в одно. Здесь этот самый жест повторен наоборот.
Герой «Стереоскопа», очнувшись в живом и текущем во времени мире, находит у себя в кармане скарабея, совершенно тождественного с тем, что он видит в Эрмитаже хранящимся под витриной, но тот – зеленый, а этот темно-коричневый, фотографический. Он выходит на улицу, он проходит по фотографическому Петербургу прошлых времен. Минувший ветер завывает в воздухе. Он находит тот дом и квартиру, где он жил в детстве. Он видит там неподвижно сидящего своего отца и самого себя маленьким мальчиком за книгой в детской. Это лучшие страницы книги по настроению и выдержанности тона. Но что-то начинает случаться в стереоскопическом мире, начинает темнеть, наступают красновато-бурые сумерки. Он бежит в Эрмитаж, чтобы не утратить своего выхода.
«Вокруг меня на целые версты скрещивались его улицы и расстилались его площади с безмолвно стынущими на них двойниками когда-то живших». Он вбегает на крыльцо Эрмитажа с его грозными исполинскими кариатидами, входит в сени. Но нечто случилось внутри неподвижного мира после того, как он опрокинул старуху в Египетском зале. Нарушилось равновесие, и некоторые из фигур пришли в движение. Призрак старухи гонится за ним, по совершенно коричневым потемневшим залам Эрмитажа. Он убегает от нее в ужасе. Видит других фантомов, сошедших со своих мест. Он успевает добежать до зала, где стоит фотограф, и, найдя точку зрения, ускользает из этого потревоженного мира. Но, уже глядя извне в линзы стереоскопа, он видит, что старуха сидит на полу зала и смотрит на него в упор. В ужасе, опасаясь, что старуха может тоже выйти в живой мир тем же путем, как он, он хватает молоток и разбивает магические стекла стереоскопа.
Вот несложная фабула этой фантастической повести, которая несомненно производит сильное впечатление ужаса. Но странно: этот ужас затаен не столько в событиях, сколько в мастерских описаниях, дающих полную иллюзию фотографического мира. Эта повесть – безусловно новая и замечательная страница в области петербургской фантастики, начинающейся с «Пиковой дамы» и «Медного всадника». Тема стереоскопического мира представляется мне тоже совершенно не использованной никем до сих пор, если не считать нескольких намеков в тургеневской «Кларе Милич». И еще приходило в голову при чтении ее: я не помню, чтобы кто-нибудь из русских беллетристов где-нибудь описывал Эрмитаж и отмечал то жуткое и грозное величие, которое есть в стесненных гигантах кариатид на его подъездах.
Иван Бунин
Снежный бык
В час ночи, зимней, деревенской, до кабинета доносится из дальних комнат жалобный детский плач. Дом, усадьба, село – все давно спит. Не спит только Хрущев. Он сидит читает, порою останавливает усталые глаза на огнях свечей: – Как все прекрасно! Даже этот голубой стеарин!
Огни, их золотисто-блестящие острия с прозрачными ярко-синими основаниями, слегка дрожат, – и слепит глянцевитый лист большой французской книги. Хрущев подносит к свече руку – становятся прозрачными пальцы, розовеют края ладони. Он, как в детстве, засматривается на нежную ярко-алую жидкость, которой светится и сквозит против огня его собственная жизнь.
Плач раздается громче – жалобный, умоляющий.
Хрущев встает и идет в детскую. Он проходит темную гостиную, – чуть мерцают в ней подвески люстры, зеркало, – проходит темную диванную, темную залу, видит за окнами лунную ночь, ели палисадника и бледно-белые пласты, тяжело лежащие на их черно-зеленых, длинных и мохнатых лапах. Дверь в детскую отворена, лунный свет стоит там тончайшим дымом. В широкое окно без занавесок просто, мирно глядит снежный озаренный двор. Голубовато белеют детские постели. В одной спит Арсик.
Спят на полу деревянные кони, спит на спине, закатив свои круглые стеклянные глаза, беловолосая кукла, спят коробки, которые так заботливо собирает Коля. Он тоже спит, но во сне поднялся в своей постельке, сел и заплакал горько, беспомощно, – маленький, худенький, большеголовый…
– В чем дело, дорогой мой? – шепчет Хрущев, садясь на край постельки, вытирая платком личико ребенка и обнимая его щупленькое тельце, что так трогательно чувствуется сквозь рубашечку своими косточками, грудкой и бьющимся сердечком.
Он берет его на колени, покачивает, осторожно целует. Ребенок прижимается к нему, дергается от всхлипываний и понемногу затихает… Что это будит его вот уже третью ночь?