Не фигуральный «кнут на вате», а вполне реальные шпицрутены опускались на спины не только участников бунтов в Семёновском полку и в военных поселениях, но и бесчисленного количества чем-либо провинившихся армейских нижних чинов. «Строгость наказаний доходила… до ужасных размеров. Прежде чем собирали войска на ученье, привозили на плац целые возы розог и палок; кулачная расправа была самою умеренною из мер наказаний» (П. А. Вяземский). Но не только армия, «[ч]уть ли не вся Россия стоном стонала под ударами. Били в войсках, в школах, в городах и деревнях, на торговых площадях и в конюшнях, били и в семьях, считая битьё какою-то необходимою наукою-учением. В то время действительно, кажется, верили, что один битый стоит двух небитых и что вернейшим средством не только против всякого заблуждения и шалости, но даже и против глупости, чуть ли не идиотизма было битьё. Вероятно, вследствие этого убеждения палка гуляла и по старому, и по малому, не щадя ни слабости детского возраста, ни седины старости, ни женской стыдливости» (А. К. Гриббе). Конечно, эти зверства не могли нравиться гуманному венценосцу, но он ничего не сделал, чтобы они прекратились. Как-то император сказал командиру гвардейского корпуса Ф. П. Уварову: «Выезжая сегодня в город, я обогнал лейб-гренадерский батальон, шедший на ученье, и с ужасом увидел, что за батальоном везут воз палок [шпицрутенов]». На это Уваров отвечал, что без этого, к прискорбию, обойтись нельзя. Тогда государь сказал ему: «Вы хоть бы приказали прикрыть эти палки рогожею». Этот разговор, возможно, апокрифичен, но очень точно передаёт особенности александровского «либерализма». А возвращаясь к «кнуту на вате», следует заметить, что страшное наказание кнутом, «который вырывает куски мяса» (М. А. Дмитриев), назначавшееся по ста с лишним видам преступлений, в правление ученика Лагарпа так и не было отменено. Хотя и действовал в Москве Высочайше учреждённый Комитет 1817 года об отмене наказания кнутом и вырыванием ноздрей (последняя экзекуция всё же была упразднена).
Д. Н. Свербеев рассказывает в мемуарах, как он разгневал в 1818 г. своего дядю и тогдашнего начальника статс-секретаря комиссии прошений П. А. Кикина, с юношеской пылкостью заявив в присутствии высокопоставленных дядиных гостей, что в России только два состояния — деспоты и рабы. Кикин ответил племяннику, что поедет к государю «просить милости… посадить… моего родственника и подчинённого… в Петропавловскую крепость». Свербеев тут же раскаялся в своих словах, и гроза прошла мимо. Но он не сомневался в серьёзности намерений дяди, а главное, в том, что просимая «милость» была бы ему оказана: «Александр I, вопреки всем прекрасным качествам своего сердца, не оставлял без преследования ни одной грубой выходки крайнего либерализма и имел привычку отрезвлять иногда довольно долгим заточением или ссылкой тех, которых считал противниками своей верховной власти. В ней он искренне видел божественное свое право, а в посягающих на неё — преступных грешников, нарушителей закона Божьего».
Тот же Свербеев передаёт весьма любопытное свидетельство видного сановника александровского времени графа П. А. Толстого, одно время русского посла во Франции: «Бывало… выедем из Парижа… и думаешь то-то и то-то; одним словом, всё, что у меня на сердце, — выскажу я государю. И что же? Переехав границу, начинаю чувствовать, что моя решимость на откровенность начинает слабеть, что она ослабевает всё более и более на пути к столице, почти совсем исчезает при моём в ней появлении. И что же наконец? Являюсь я в Зимний дворец и, к моему ужасу, чувствую какое-то подлое трепетанье в ногах, невольное, самому мне омерзительное». Свербеев комментирует: «Да! Такое чувство всасывается в плоть и кровь русского подданного и растёт и вырастает до неизвестной в других странах высоты в каждом, который, смотря по обстоятельствам, или ползает, или, по-видимому, как будто и прямо идёт по скользкому пути служебного возвышения».
От Сперанского — к Аракчееву
Так или иначе, но неоспоримо, что в александровское правление самодержавие не изменило своего «надзаконного и автосубъектного» (А. И. Фурсов) характера ни на гран. Исключение представляли конституции для двух нерусских регионов — Царства Польского и Великого Княжества Финляндского, которые и до вхождения в состав империи столетиями пользовались конституционными правами. Предполагалось польскую конституцию в дальнейшем распространить на всю державу, но этого не произошло. В отношении собственно России не появилось ни одного документа за подписью монарха, хоть как-то менявшего политический порядок, при том что подобные проекты неоднократно обсуждались.