Да и несправедливо было бы обвинять в безволии и трусости правителя, проявившего незаурядную силу характера в годы противоборства с Наполеоном. Он жёстко и принципиально отказывается от подписания мира после оставления русскими Москвы, а после изгнания неприятеля из России столь же непреклонно настаивает на переносе военных действий за границу, и в том и в другом случае пренебрегая активным несогласием ближайшего окружения. Только упорство русского царя заставило его союзников — австрийцев и пруссаков — продолжать войну до полного крушения Бонапарта. «Александр готов был положить меч свой, только низвергнув Наполеона, только разрешив дилемму, вставшую перед ним задолго до 1812 года: „Наполеон или я“… „Если бы император Александр, — писал [прусский генерал А.-В. фон] Гнейзенау, — по отступлении Наполеона из России не преследовал завоевателя, вторгнувшегося в его государство; если бы он не продолжал войны; если бы он удовольствовался заключением с ним мира, то Пруссия находилась бы по сейчас под влиянием Франции, и Австрия не ополчилась бы против неё. Тогда не было бы острова св. Елены, Наполеон был бы ещё жив…“»[518]
.Я не претендую разгадать загадку «северного сфинкса», а лишь осмелюсь высказать вполне правдоподобную версию. Почему бы не предположить, что Александр Павлович был совершенно искренен в своих либеральных мечтаниях, просто не они составляли его
Приведём свидетельство человека, близко знавшего императора, — князя Адама Чарторыйского. Он неоднократно говорит в своих мемуарах о расплывчатости и противоречивости либеральных воззрений венценосного друга, о том, что его вольнолюбивая риторика плохо сочеталась с его же прирождённым властолюбием: «Александр не мог никогда устоять перед тем, что называют „прекрасными фразами“; чем туманнее они были, тем легче он их воспринимал, так как чувствовал в них нечто сродное своим мечтам, отличавшимся тем же важным недостатком — неопределенностью… Великие мысли об общем благе, великодушные чувства, желание пожертвовать ради них своими удобствами и частью своей власти и даже в целях более верного обеспечения будущего счастья людей, подчинённых его воле, совсем сложить с себя неограниченную власть, — всё это искренне занимало… императора…, но это было скорее юношеским увлечением, нежели твёрдым решением зрелого человека. Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощения же их в действительность он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что все добровольно будут подчиняться исключительно его воле».
О том же, но более выразительно сказал Ф. Ф. Вигель: «Родившись в России… напитанный русским воздухом самодержавия, Александр любил свободу как забаву ума. В этом отношении был он совершенно русский человек: в жилах его вместе с кровью текло властолюбие, умеряемое только леностью и беспечностью». Характерно, что «государь не любил, чтобы обсуждали или критиковали одобренные им мероприятия»[519]
. Сама его душевная организация, его внутреннее «я», противоречили признанию возможности каких-то независимых от его воли субъектов, и потому, по справедливому утверждению А. Е. Преснякова, он «органически не годился в конституционные монархи»[520]. Из этого не следует, что Александр лицемерил целенаправленно, скорее всего, он не осознавал противоречия между своими идеалами и действиями, но разве это такая уж редкость?