За земствами (как и за новыми судами) бдительно наблюдало III отделение: «…в Москве на каждом земском собрании обязательно присутствовал агент, который затем скрупулёзно описывал не только ход заседания, но и поведение гласных»[602]
. Жёсткому контролю подвергались земские школы — например, только в 1875 г. за «неблагонадёжность» были уволены 42 учителя с запрещением впредь «заниматься педагогической деятельностью»[603].Не более благожелательно относилась администрация и к городскому самоуправлению. Так, речь графа А. Г. Строганова в заседании Одесской городской думы, критиковавшая некоторые меры министерства финансов, была признана оскорбительной, Строганову объявлен выговор, а одесскому голове князю С. М. Воронцову — высочайшее неудовольствие. Скандальную известность получила отставка в 1873 г. московского городского головы И. А. Лямина, которого московский генерал-губернатор П. П. Дурново принялся распекать как своего подчинённого. «Вся эта история, — записал в дневнике Д. Оболенский, — свидетельствует о ненормальном отношении правительства к совершённым реформам… оно создаёт антагонизм там, где ему не место быть… С детства самой мамкой зашиблены все наши новые учреждения».
Были запрещены практически все формы студенческой самоорганизации. С. Ю. Витте вспоминает, как в пору его учёбы в Новороссийском (Одесском) университете он и его товарищи за создание студенческой кассы взаимопомощи были преданы суду и едва не оказались в Сибири.
Впрочем, если смотреть с колокольни начальства, недоверие его к «новым учреждениям» было не вполне беспочвенным. Земство действительно стало прибежищем оппозиционных сил — «той группы земских деятелей, которые видели в земских учреждениях первый и необходимый этап к конституционному режиму»[604]
. Но политизация земства — лишь следствие отсутствия легальной политической жизни в Российской империи.Другой важнейшей сферой общественного «раскрепощения» стала печать. «Временные правила о цензуре и печати», принятые в 1865 г., отменяли предварительную цензуру для книг свыше 10 печатных листов и периодических изданий обеих столиц (но не в провинции!), вносивших денежный залог. Безусловно, рамки дозволенного для обсуждения, особенно по сравнению с «мрачным семилетием», расширились на несколько порядков. Стал возможен немыслимый ранее феномен влиятельных политических трибунов-публицистов, наиболее ярко представленный фигурами Каткова и Ивана Аксакова. И тем не менее, последний в 1872 г. в разговоре с бывшим цензором Никитенко сделал вывод (и собеседник с ним согласился), что цензура ныне «чуть не свирепее, чем в николаевские времена». Это, разумеется, преувеличение, но имеющее серьёзные основания. Вместо предварительной цензуры сурово действовала карательная, сосредоточенная в министерстве внутренних дел. Она могла давать газетам и журналам предостережения, а после третьего — приостанавливать издание на срок до 6 месяцев (полное запрещение происходило только по определению Сената). И эти предостережения и приостановки лились как из рога изобилия по самым разным поводам. Их получали все — не только «нигилисты» и либералы, но и консерваторы — от «Отечественных записок» и «Голоса» до «Московских ведомостей» и «Гражданина».
Критерии, по которым назначались цензурные кары, были весьма расплывчаты, и часто последние являлись просто следствием административного произвола. Д. Милютин хорошо описал в мемуарах психологию пореформенной бюрократии, всё ещё сохранявшей предрассудки прежней эпохи: «Придавали слишком большую важность каждой газетной статье… надеялись на благотворное влияние гласности… но вместе с тем по старой привычке не могли переносить хладнокровно ни одной печатной строки, почему-либо неприятной или с правительственной точки зрения, или даже для известных личностей. Наши государственные люди не только смущались содержанием газетных и журнальных статей, но даже жаловались на то, что эти статьи пишутся не тем языком, к которому привыкли в официальной переписке или в дипломатических депешах… При той щекотливости, с которою привыкли у нас смотреть на всё печатное, при чрезмерной боязни гласности и откровенного выражения мнений — немыслимо формулировать не только в законе, но и в самой подробной инструкции пределы допускаемой свободы печати».
Немудрено, что даже и «Временные правила» легко нарушались. В 1866 г. во внесудебном порядке были закрыты «нигилистические» журналы «Современник» и «Русское слово». В 1868 г. та же участь постигла аксаковскую «Москву», при том, что юридически к ней невозможно было придраться. Это, в сущности, признал сам министр внутренних дел Тимашев. В его рапорте Сенату говорилось, что газета имела «вредное направление» вследствие принятой ею постоянной линии — распространять «вредные учения, касающиеся основных начал народной жизни, государственного устройства, религии и нравственности, и при том в такой форме, которая не представляет в каждом отдельном случае явного и осязательного преступления, предусмотренного законами уголовными»!