Она уже кричала, сгребая со стола деньги, и с ненавистью, с перекошенным лицом принялась запихивать их ему в карманы, назад, назад! Он все-таки поймал ее, облапил, прижал к груди, и на мгновение она прижалась к нему, но только чтоб накопить сил, и вдруг оттолкнула, въехала с размаху по лицу и превратилась вмиг и вовсе в ведьму, и лезла, норовя выцарапать глаза своими ярко наманикюренными ногтями, и истошно вопила.
Хорек отшатнулся, защищаясь руками, машинально начал отступление к двери, всерьез уже напуганный, с трудом сдерживая отвращение, проскользнул в дверь и с той стороны сильно и резко отпахнул ее Валюше навстречу, сшиб ее с ног и запер снаружи – благо ключ оказался в замочной скважине.
Его трясло. Не обращая внимания на выглядывающих отовсюду людей, прошел он скорым шагом по коридору. Сзади неслись крики, истошные, нечеловеческие – Валюша торпедировала дверь телом, а в промежутках вопила: «Жить, я жить хочу!»
Из этого сумасшедшего дома с валившим из щелей тяжелым паром и запахом гнилых овощей, от скользкого, заляпанного, жирного линолеума он бросился уже сломя голову, не разбирая дороги. Только на берегу реки, в знакомом кустарнике, где когда-то палил костер, он немного отдышался и повалился в траву.
Сперва он понять не мог, не хотел и знать, где находится и зачем: так, где-то в отдаленном островке мозга засело, что у реки, но он только вжимался в ладошки, в траву, затоптанную купающимися здесь днем мальчишками. Он лежал долго, пока земляной холод не пробрал насквозь, и он отполз от кустов, от мокрой тени на солнцепек, на потертую лысину пригорка, перевернулся уже на спину, заложил руки за голову и бездумно и молча глядел на синее небо. Где-то ниже, у реки, вопила и брызгалась детвора, тарахтели и визжали лодочные моторы, но он лег так, чтоб ничего, кроме неба, не видеть – ни воды, ни города, стянул кроссовки, подставил сморщенные, распаренные пятки ветерку. Солнце грело и жгло, от его тепла и ярких лучей он жмурился, сквозь узкие щелочки следил, как лепятся облака, как выплывают уже из подтянувшихся, высоких, серых и тяжелых, разные диковинные фигуры.
Тут только захоти – и увидишь и зверя, и руку с кастрюлей, и хвост, и голову, и выпуклый, свирепый глаз, и старика нищего, что закутал голову в лохмотья пледа, чтоб оттенить худобу и пороховую бледность своего лица, вызвать жалость, вытащить у дурака-сострадателя заишаченный гривенник.
Он давно заметил, что линия его успокаивает, но не всякая, не прямая и нервная, а чем более извилистая, тем лучше, тем спокойней она ложится на глаз.
Какая была красивая фигура у Валюши разнеженной, лежащей на диванчике, застывшей и умиротворенной, и какое нагромождение рваных, резких углов сегодня – летающие руки, дергающийся глаз, в полоску стянутые презрительные губы, когда она отбивалась, наступала, гнала прочь.
Он вспомнил вдруг деревенскую девчонку из дома, где он стянул ружье. Вспомнил всю картинку, как она завязывала отцу галстук, как бегал вокруг пацаненок и как вдруг все исчезло, когда она вышла уже во взрослом платье, подчеркнуто иная, чуть одеревенелая, с чопорным отцом в дурацком пиджаке.
Хорек сорвал травинку, пожевал, выплюнул вместе с салатовой слюной, чуть горькой, даже приятной. Мальчишки в деревне, у бабки, стращали печеночным сосальщиком, что живет в корнях травы, – он быстро-быстро проникает в живот и размягчает печень, разлагает ее, и человек в муках помирает. Он тогда представлял его себе не как безногого микроба, а как нечто телесное, склизкое – такую улитку с ножками уховертки, и, побаиваясь, затаив дыхание и всматриваясь в травинку, все равно тянул в рот и сосал ее сок – живой, терпкий, свежий, долго не испаряющийся с языка. Вспомнив свой тогдашний страх, он только хмыкнул и сорвал новую, уже толстоногую осочину и осторожно, чтоб не порезать губы, запихал ее в рот и мял до состояния кашицы, пощипывающей неперетертыми вконец ворсинками то за язык, то за щеку, упорно, как бычок на пойме ввечеру.
Подобно бычку, ему хотелось время от времени мыкнуть, потянуть губой звук, но он сдерживался, мотал только головой. Жить так жить, бог с ней! «Живи, солнышко, живи», – говаривала ему иногда бабка, наглаживая головенку, шершавые ее ладони были удивительно легкими, удивительно легкими…