От бабки мысль скакнула к бабкам на кладбище, вспомнилась их череда, нескончаемый шорох подошв по дорожке, басовитый глас попа, шелест поминальных записочек. Деньги в карманах сразу напомнили о себе, задавили в бока. Зачем они ему теперь, эти деньги? Зачем? Опять надвигалась пустота, как вечер, что накрывал землю. С реки потянуло холодом и моросью, но он еще полежал, а после встал, отряхнул прилипшие травинки, почесал належанную щеку и побрел куда-то. Так он слонялся без дела, без заботы и причапал к Андроникову камню, постоял у оградки, зло и тупо оглядел большой бульник, зализанный богомолками до блеска, оплывшие огарки, теплящуюся теперь в жестяном фонарике лампаду. Плюнул под ноги, пошел наверх по лестнице, медленно, шаг за шагом, по скрипучим ступенькам, не оборачиваясь на город за рекой, вверх, засунув по детской привычке палец в скосившийся набок рот.
Наверху по асфальтовой дорожке было уже два шага и до церкви – он подошел к калитке, посчитал голубей-дармоедов, устраивающихся на ночлег на карнизах.
– Данюшка!
Он вздрогнул, но тут же собрался и повернулся уже по обыкновению отрешенным, с чуть исподлобья глядящими черными, горящими неласково глазами.
– Данюшка!
Через площадь ковыляла тетя Вера, прямо на него, к нему, с протянутыми руками, и, не дав ему слова произнести, пала на грудь, обняла, прижалась к нему: маленькая, в застиранной и чистенькой косыночке, в ношеном-переношеном мужском плаще.
– Данюшка! Что ж она, прости господи, наделала, Данюшка! Прогнала тебя, голубя, дура, и ревет. Я ей: а где Данюшка? А она как вскочит, как пошла на меня, Данюшка, так ведь никогда-никогда не кричала, и ногами топочет, что коза, и чуть в волосья мне не вцепилась. А здесь и этот пришел, боксер – перебей нос, ну да ты знаешь, знаешь, я поняла, мне соседка-то все рассказала. Я и бежать! А ведь и меня прогнала – иди, говорит, свою церковь сторожи. Ну я и пошла, Данюшка, и все о тебе думаю дорогой, думаю, а мне, значит, господь тебя наслал. Ты уж меня-то прости, мил-человек, Вальку-шельму бес попутал, нечестивец рогатый, ты меня прости за нее.
– Тетя Вера, перестань, окстись, что ты…
Но она вцепилась, как плакальщица в угол гроба, и не отпускала.
– Ты в церкву пришел, в церкву, да? – И так на него поглядела, что вдруг соврал ей с облегчением:
– Да, тетя Вера, к церкви.
– Ох, хорошо, ох, хорошо, пойдем, пойдем, отопру тебе, чайком попою, ты уж отмякни, отойди сердцем, не копи зла, а финтя-минтя моя тебя не стоит, я, грешница, тебе говорю, ты ж зла не таишь, а, Данюшка?
Она и рада была его встретить, явно боялась, отмаливала дочку.
– Ну что я, страшный такой? Кончай, тетя Вера, нет никакого зла – пусть живет.
– Ну и слава богу, слава богу, Данюшка, теперь-то тебя не пущу, пойдем со мной, голубь, ты мне и пособишь. – Она поднесла палец к губам: – Тсс! Тут реставратор скоро придет, ночь будет работать, так надо ему икону снять, а икона тяжелая. Страшный суд, прости господи, не ведаем, что и творим.
Отказать было невозможно, да и не хотелось – он пошел впереди, а тетя Вера засеменила сзади, перебирая словечки, как семечки лузгая, привычно и бездумно, но он уже не слушал, шел впереди, тяжело ступал по известковым плитам, которыми к прошлой Пасхе умостили церковный двор.
В церкви было сумрачно и тепло, особенно после улицы, после сырого вечера, и намытая чистота, выметенные и битые-перебитые половички и коврики пахли остывающим ладаном, теплым воском и чем-то еще – человеческим дыханием, что ли, но не спертым, не потным-задыхающимся, как по праздникам, а лишь остатками теплоты. Из глубины, соприсутствующие с мягким мраком, чуть только тронутые огоньком зеленых лампадок, проступали большие глаза – первое, что притягивало взгляд, отблескивала чешуя позолоты на ликах, и, уже подготовленный, он стал различать фигуры, выходящие из столпов, парящие на стенах, проступающие на парусах большого и отдельно от всего живущего купола.
Тетя Вера щелкнула какой-то кнопочкой, и зажегся редкий электрический свет, мелкие, разбросанные по всему телу храма лампочки, не веселящие, а лишь слегка оживляющие пространство, отдаляющие тени в углы, ластящиеся, льнущие к позолоте вычурного купеческого иконостаса с его тяжелыми виноградными лозами, крылоподобными завитками и виньетками, обнимающими Нерушимую Стену с печальными, углубленными, влекомыми к средокрестию миндалевидными очами.
Тетка Вера привычно опустилась на колени, отбила тройной поклон, окрестила лоб, бухнулась им в каменный, чисто отмытый пол. Хорек стоял у нее за спиной. Против воли, заученно с детства и монотонно, рука сложилась в троеперстие и пропутешествовала со лба на живот, с живота по ключицам.