— Нет, вам, наверно, дадут переводчика.
К вечеру начинает суетиться, спешить. Михаил Афанасьевич искусно придерживает часов до одиннадцати, чтобы на свидание опоздал и нынче не успел донести. Прохвост нервничает, юлит, наконец пулей вылетает за дверь.
Ну, противно, конечно. Он сердито ворчит:
— Больше не пущу на порог. Ведь это надо же! Кончил Оксфорд, чтобы потом...
Многозначительно стучит по крышке стола.
Однако недели через две, через три внезапно хохочет:
— Ну, позвони этому подлецу.
А какое-то время спустя с мрачным удовольствием порезвится, создавая красочный совокупный портрет:
“Внешне он ничем не отличался от многочисленных остальных гостей-мужчин, кроме одного: гостя буквально шатало от волнения, что было видно даже издали. На его щеках горели пятна, и глаза бегали в полной тревоге. Гость был ошарашен...”
И великий Воланд представляет его:
— Я счастлив рекомендовать вам почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы.
И обращается к прохвосту, интимно понизив свой голос:
— Да, кстати, барон, разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в соединении с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать общее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово — наушник и шпион. И ещё более того, есть предположение, что это приведёт вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь, воспользовавшись тем обстоятельством, что вы напросились ко мне в гости именно с целью подсмотреть и подслушать всё, что можно...
О, Михаил Афанасьевич творит свой праведный суд точно так же, как в его замечательной книге творит не менее праведный суд его великолепный, хоть и странный герой. И если бы ему ещё всесокрушающее могущество Абадонны! Не сомневаюсь, он бы именно прохвоста испепелил! Единственная поправка: к тому времени, когда в роман вставляется этот фрагмент, Штейгер успевает чем-то проштрафиться перед любителями знать всё о всех, неблагодарными по хамской натуре своей, пристёгивается к делу Тухачевского и идёт под расстрел.
Впрочем, Михаил Афанасьевич обладает иным, может быть, ещё более страшным, во всяком случае, Нетленным могуществом. Мало ли у него под пером доносителей! В “Последних днях”, например. И он с особенным блеском отделывает четвёртую сцену, в которой извивается этот нестерпимо противный, гадкий Битков. И читает всю пьесу вахтанговцам. И, несмотря на то, что вахтанговцы принимают её одобрительно, вновь возвращается к ней и в течение нескольких дней диктует Елене Сергеевне окончательный вариант.
В те же дни, испросив в театре отпуск на две недели, обрабатывает, чистит и диктует окончательную редакцию “Зойкиной квартиры”, причём, если Станиславский, работая над “Мольером”, требует углубить биографическую, реальную линию, он, напротив, убирает многие реальные подробности быта, обобщает, возвышает типы до символа, углубляет таким образом свой трагический фарс.
В эти же дни окончательно вырисовывается новый вариант забракованной пьесы “Блаженство”, которую мхатовский Горчаков намеревается ставить в Театре сатиры. Михаил Афанасьевич превращает её в новую пьесу, которая позднее назовётся просто “Иваном Васильевичем”.
В эти же дни всей семьёй катаются на только что открытом метро и приходят в восторг от бесшумно скользящего вниз и вверх эскалатора, от скорости поезда, от блеска подземных дворцов.
В эти же дни выигрывают приличную сумму по займу и дело в Верховном суде по авторским отчислениям с пьес» так и зажиленным ленинградцами за “Дни Турбиных”.
В эти же дни наконец выведенный из себя Горчаков подаёт в дирекцию Художественного театра официально оформленное письмо, в котором объявляет очень разумно, что автор отказался от доработки “Мольера” и что далее над спектаклем продолжать работу нельзя, в чём, как выяснится в ближайшее время, был прав. Спешно отменяются уже явно вредительские репетиции в загадочном переулке, чего прежде никогда не бывало и быть не могло. При помрачённой дирекции собирается совещание. Вопреки здравому смыслу выносят решение: театр будет ставить “Мольера”. Вопреки уже не только здравому смыслу, но и нравственным нормам спектакль отбирают у Станиславского и передают Немировичу, что равносильно убийству спектакля. Само собой разумеется, что, получив такое известие, Елена Сергеевна приходит в неистовство и, не успев разобрать его истинный смысл, вносит в дневник прекраснейшее слово “Победа!”, хотя в таких роковых обстоятельствах о победе уже и заикаться нельзя.