Злое Сердце убил мою сестру, — верит Кьори. Смертельно ранив, оставил погибать. Она страдала. Чувствовала каждую ускользающую секунду. Видела каждую родительскую слезу. Я не могу забыть этого, что-то, прорастающее во мне, что-то, политое слезами, говорит: «Убей», просит: «Отомсти», шепчет: «Не отдавай месть рыжему мертвецу». Я закрываю глаза. Молюсь. Воскрешаю в памяти облик индейского вождя: вороний череп, окровавленную руку, упавшее в траву выдранное сердце. «Что я против него?» — просыпается трусливый разум, и чудовище замолкает. Ему нечего ответить. Было, пока я не научилась держать меч и не вспомнила, что револьвер Джейн все еще в ее ящике. Барабан полон.
Ныне… я еще жива, я еще здесь. На мне платье цвета гнилой черники, потому что, ненадолго забыв о трауре, я вновь в него облачилась. Это не траур по Джейн. Он по мне самой.
Скоро меня не будет. По крайней мере, той, которую все знали.
Доктор прав: к любому страху ты привыкаешь. Я приняла осознание грядущего пути, и возможную смерть, и свою душу, оскверненную гневом. Я приняла все, я готова. Осталось единственное. Единственный.
Сэм в тюрьме. Даже не будь страшной правды, ничто не убедило бы меня в его виновности. Не верят и родители: в отличие от большинства, мы видели раны Джейн, слышали ее последние слова, разделили последние минуты. Но удивительно… наши доводы — ничто для Оровилла, требующего крови. Соседи и городская верхушка, не говоря о низах, — тех, кто, живя в грязи, не верит безоговорочно даже праведникам, — убеждены, что мы просто помутились рассудком, отрицаем очевидное, глухи к тому, что знает перепуганный город. Но город ничего не знает, ничего. А рассудком помутился сам Сэм, теперь в этом нет сомнений.
Безумие таилось уже в злом бессмысленном поцелуе, в пелене слез и горечи слов, сказанных и услышанных. Мне было больно… но боль затмил ужас. С Сэмом случилось что-то; что-то измучило его настолько, что он предпочел позор, решетку, гибель. И я не уверена, что это не связано как-то
…Я спешиваюсь, привязываю лошадь, осторожно толкаю дверь участка. Под деревянным навесом никого, и это настораживает: обычно тут курят, или играют в карты, или торопливо чем-нибудь перекусывают отдыхающие между патрулями рейнджеры. Но терраса пуста, пуста вся улица. Погруженная в мысли, я и не заметила этого, а теперь гулкая, пронзительная солнечная тишина несет тревогу. Я глубоко вздыхаю и шагаю вперед.
— Есть здесь кто-нибудь?..
Есть. Винсент за рабочим столом читает письмо. Он все такой же неопрятный и помятый, как в последние дни, и мне не нравится, что он вздрагивает, еще не поняв, кто пришел. Обычно он иначе встречает посетителей, многих заранее, вслепую узнает по шагам.
— Мисс Эмма? — Он поднимает воспаленные глаза с явным облегчением. — Слава Богу. Мне уже казалось, еще кто-то пришел винить нас в том, как скверно мы стали работать.
Он часто зовет меня «мисс Эмма», так и не привык просто обращаться по имени. Как никогда хочу напомнить, сколь близки мы — он, Джейн и я — были в детстве, хочу зацепиться за что-то светлое, утешить немного и себя, и его. Но времени нет. Я не уверена, что оно есть и на формальную вежливость. И все же… Винсент мне не чужой, а возможно, его я тоже вижу в последний раз. И, подходя, я тепло улыбаюсь своему неродному краснокожему кузену.
— Это лишь я. Здравствуй, как ты? Где остальные?
— В церкви. — Он все так же изнуренно глядит снизу вверх. — В церквях, каждый в своей. Священники города, даже китайская община,[40]
как сговорились: созвали прихожан, еще недавно так звонили колокола и так кричали служки… Будут молиться.— Я была далеко.
Слишком далеко. Усмешка Винсента становится кривой и стирается вовсе.
— Вряд ли Ларсен поддался общему порыву, если и поддался, я не пойду. Я… — он медлит, — опасаюсь оставлять участок. Андерсен один сейчас. Я даже не решился посадить рядом поджигателей, запер в дальних камерах, но и оттуда они иногда кричат проклятья.
— Боже…