Она подается ближе; платье шуршит по траве. Ее рука по-прежнему накрывает мою руку, а другая ведет по скуле. От взгляда невозможно укрыться, но еще мучительнее глядеть на приоткрытые губы: они почти соприкасаются с моими. Улавливаю легкое дыхание, вижу, как подрагивают, опускаясь, ресницы. Джейн целует меня, прежде чем я, не выдержав, поцеловал бы ее сам. Она осторожна, будто робка; пальцы плавно зарываются в мои волосы. Но другая ладонь уже смело, игриво скользит по груди.
— Подожди, нас могут…
Я пытаюсь отстраниться, хотя менее всего на свете желаю этого. Она не дает, крепко хватает за ворот. Шепчет: «Не бойся», и новый поцелуй настойчивее. Джейн слегка прикусывает мои губы, беззастенчиво скользит в рот языком и запускает уже обе руки мне в волосы. Сдавленно стонет, и я теряю опору, мир уходит в никуда. Подаюсь назад, упираюсь лопатками в ствол дерева и невольно увлекаю ее за собой. Она не противится. Ни секунды. С кем она научилась этому? Когда?.. Бернфилды не консервативны, воспитание у них достаточно свободное, но все же есть определенные вещи, которых я не мог представить. Не мог… но Джейн прижимается ко мне. Прижимается, и в поцелуй врывается еще один стон, отдающийся под кожей тысячей наливающихся тяжелым жаром искр.
— Дж…
Со мной что-то происходит, что-то немыслимое. Я не могу выговорить имя; на языке оно становится вдруг деревянным, ненастоящим, неправильным. Вместо него рвется хриплый вздох, и тут же перед глазами стелется знакомая темная пелена, а шею сзади словно сжимают чьи-то когти. Я перестаю различать Джейн. Перестаю, но в последний миг мне кажется, что она жестоко, торжествующе улыбается.
— Я…
Слова не идут. Даже не видя Джейн, я чувствую ее рядом: теплую, напряженную, овеянную запахом апельсиновых цветов. Дразнящее дыхание на коже ведет меня — и я сам нахожу ее губы, целую их. Я ослеп, я не понимаю, что делаю… и я слышу яростный крик собственного рассудка. О том, что это — скользить ладонью по спине Джейн и неумолимо опускать ее ниже — неправильно. Что возвращать ей поцелуи, лаская нежный горячий рот языком, — под запретом. Что легонько оглаживать ее вздымающуюся грудь и ощущать, как идеально она ложится в ладонь, — невозможно. Я никогда не делал подобного, даже в танце не прижимал партнерш теснее, чем позволяли приличия. Что со мной? Как это похоже на…
— Я люблю тебя.
Шепот в ветреной тишине вдруг возвращает мне зрение. Распростертая на траве Джейн смотрит прямо в мои глаза, но куда-то сквозь меня. В тот же миг ко мне возвращается рассудок.
— О боже… Джейн…
Я опрокинул ее на землю. Она больше не прикасается ко мне, запястья заведены за голову. Зелень глаз заволокла чернота, но едва я называю имя, с удивительной быстротой зрачки становятся нормальными. Что же до меня, — предпочитаю не представлять, как выгляжу. Жар по-прежнему терзает, и, надеясь усмирить его, я торопливо отстраняюсь, сажусь, принимаюсь отряхиваться. Не знаю, куда деть руки, которыми так нагло, так безумно…
— Что с тобой, Сэм?
Иначе не скажешь, чем простым языком: я лапал ее, лапал как проститутку и так же целовал. Ее губы припухли и стали порочно яркими, видны маленькие ранки. Джейн не спешит подниматься и просто наблюдает за мной. Она не улыбается; лицо не выражает вовсе ничего. «Я люблю тебя». Ни следа слов, будто их шепнул кто-то другой кому-то другому.
— Прости. — Так пересохло во рту, что голос не слушается. — Я… обезумел. Это словно был не я.
— Не ты… — вкрадчиво повторяет она. — Что — не ты?
— Ты очень красивая, — говорю, потому что дать ответ, который ей и так известен, слишком стыдно. — Я теряю себя с тобой. Будь мы католиками и живи в Средневековье, я даже заподозрил бы, что ты ведьма, но…
Уголки рта Джейн приподнимаются; она откидывает разметавшиеся волосы и быстро садится, одергивает платье.
— Но мы американцы и живем в век поездов. Так что тебе меня не сжечь, Сэмюель Джером Андерсен. Не сжечь!
И она с коротким смешком целует меня в щеку, берет под руку и тянет наверх.
— Жарко становится. Идем в дом.
…Больше она не увидит моих приступов: последний случится лишь на вторую ночь после ее похорон. Темная пелена перед глазами приведет меня на кладбище, прямо к ее надгробию, подле которого будут нежно гореть оставленные матерью свечи. Я не коснусь их, не коснусь и камня. Я упаду на могилу… и пролежу так до рассвета.
Я всегда любил тишину — знамение уюта и покоя. Но тишина особняка Бернфилдов, в семье которых стало на одного человека меньше, давит сильнее самого тяжелого механизма, деформирующего металл и разносящего в щепки древесину. Без Джейн дом умер. Умер, хотя и продолжает прикидываться живым.