Читаем С четверга до четверга полностью

Он посмотрел на свои руки, усомнился, потом решился:

— Сумеют, — сказал он про руки. — А это что?

— Это мне мама прислала. Сама сшила.

Она сняла с чайника ватную пеструю матрешку.

— Веселая! — сказал он и широко улыбнулся. Слова сами по себе выскакивали на язык. Только не надо было их насильно искать — они сами знали, когда выскочить. Это он вдруг понял.

* * *

В коридоре теперь тоже стояли койки: привезли еще один эшелон раненых. Днем Ваня их избегал, но ночью, когда все засыпали, коридор заполнялся чистотой безвинного страдания, словно в духоту вылили морозного озона.

Было темно, за окном еле светилось снежное небо, круглая печь чернела под потолок, кто-то закашлялся со стоном, смолк. Ваня присел на корточки, открыл чугунную дверцу. Красный жар хлынул в лицо, язычки плясали в глазах, голову прогревало до самого дна.

— Торфом топите? — спросил с ближней койки пожилой мужичок. Он один не спал; огневым отсветом доставало до его серой щетины, высвечивало слезящийся довольный глаз.

Ваня не ответил.

— Торфом — хорошо, — говорил мужичок, — но дровами-то — получше, подомашней будет. Наколешь смолья, подпалишь — и пошло! Так, солдат?

— Да, — сказал Ваня, не оборачиваясь. Раненый смотрел с подушки в печной жар, желтели отсветы на белках глаз, а за ними проступали туманные провалы души. Они осветились хрустально в бесплотном пару лица, а потом — потухли. Это че-ло-век.

— А чего тебя тут положили? — спросил Ваня.

— А где ж еще? Война! Все забито.

— И вон их тоже, — задумчиво сказал Ваня. Сквозь печное тепло все сквозило откуда-то холодком чьей-то боли, он щурился от этого. — Много вас привезли…

— Двадцать восемь только тяжелых, — подтвердил раненый. — Война!

Жар в печке будто прислушался, стих на миг и опять загудел, затягивая в малиновую пещеру. Время опять куда-то пропало.

— А что это — война? — спросил Ваня.

Раненый с трудом повернул шею, вгляделся, с хрустом потер щеку.

— Аль не нюхал? — спросил он насмешливо. Ваня промолчал. В его стриженой голове, во лбу, в мутноватых глазах просвечивало бледное терпение долгой постельной болезни. Раненый еще раз вгляделся в него.

— Война, брат, не мать родна. Ты сам-то откуда?

— Не помню.

— Из беспризорных, значит? Тебя куда задело? Где? Меня на Втором Украинском. Под самым этим Дрезденом. Вишь — была и нету! — Он пошевелил под одеялом культей правой ноги.

— Я вот — печи топлю… — сказал Ваня, робея.

— Вижу, парень. — Мужичок помолчал. — Закурить бы как? А?

— Я сестру позову. Как проснется, так позову.

— Зачем сестру. Завернуть бы достал. Ты что — не курящий?

Ваня встал. Ему хотелось уйти, но огонь еще не отпускал — надо было, чтобы все угли прогорели. В черно-желтом гудении змеились волосы, падающие церкви, лошади, птицы, бегущие в дыму человечки. А потом — опять малиновый обвал углей и вновь мерцанье и грустных и жестоких глаз, тлеющих в пещерной тьме безымянного времени.

— А что это — война? — переспросил он с тихим упорством.

Раненый мужичок отвалился на подушку, потянул на нос одеяло.

— Ты уж лучше правда поди сестру позови, — сказал он.

* * *

Ваня вышел на крыльцо. Синело за крышей, снег у забора еще берег ночь, поздний месяц закатывался за сизые поля. Морозило. Искры выпорхнули из трубы, потухли в рассветных тучах. Сбоку тучи оранжево теплились негреющим месяцем, а в глубине дышали, темнели, и именно там гасли искры, там клубились загадки бескровных проплывающих лиц. Они будто были знакомы, но имени их он не помнил.

Крепчал мороз, медленно и льдисто рассветало, вспархивали ничтожные искры, живые, исчезающие, они неслись в тучи, к своей родине, наверное. Потому что там они подсвечивали во мгле, полупрозрачные мужские скулы, лбы, зрачки тех людских теней, которые знали, что вот он, Ваня, стоит на крыльце и смотрит вверх, спрашивает с беспокойством: «Война, война?», а раненые спят, все люди спят, только он чего-то ждет. Может, те, кто вверху, в тучах, знают, кто он? Сам он этого понять не мог. «Не помню я…» — повторил он им беспомощно.

Что-то беззвучно сеялось и сеялось на полоске хмурой зари: медленно, тихо стал падать редкий снег.

* * *

Сарай с торфом стоял на заднем дворе больницы. Снег на дворе растопило в кашу, сырые облака задевали за голые опушки берез, а от синевы в зените знобило мартовским счастьем. Хотелось закинуть кепку на крышу или в резиновых сапогах бродить по колено в ледяных ручьях, каблуком пробивать сахарные сугробы до черной воды. Ваня нес охапку осиновых дров, щурился на мокрый свет. У стены больницы на куче теса сидели выздоравливающие. Из-под коричневых халатов торчали кальсоны, обрезки валенок. Или только одна нога — у Синюхина, того мужичка из коридора. Его прозвали «Сапер». Он курил, следил добродушным слезящимся глазом, как Ваня обходит глубокие лужи. В лужах мягко слепило солнце.

— А в тени еще знойко. Поля-то не обсохли.

— Какие поля — только на припеке и жарит…

— Благодать! — сказал одноногий Сапер и задавил цигарку о тесину.

— Вишь. — Иван топает.

— Дурачок…

— Вчера видел: стоит за сараем и в поле смотрит. Торф нес да и позабыл. Бросил корзину-то, а сам смотрит, и все.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лысая певица
Лысая певица

Лысая певица — это первая пьеса Ионеско. Премьера ее состоялась в 11 мая 1950, в парижском «Театре полуночников» (режиссер Н.Батай). Весьма показательно — в рамках эстетики абсурдизма — что сама лысая певица не только не появляется на сцене, но в первоначальном варианте пьесы и не упоминалась. По театральной легенде, название пьесы возникло у Ионеско на первой репетиции, из-за оговорки актера, репетирующего роль брандмайора (вместо слов «слишком светлая певица» он произнес «слишком лысая певица»). Ионеско не только закрепил эту оговорку в тексте, но и заменил первоначальный вариант названия пьесы (Англичанин без дела).Ионеско написал свою «Лысую певицу» под впечатлением англо-французского разговорника: все знают, какие бессмысленные фразы во всяких разговорниках.

Эжен Ионеско

Драматургия / Стихи и поэзия