В час ночи я проснулся и увидел свое окно. Так часто бывает с тех пор, как мне сказали, что родители мои в послеблокадных списках не числятся. После детдома я их разыскивал два года. Ведь у других ленинградцев нашлись. Но — стоп. Я об этом не думал, когда просыпался в час ночи. Я ни о чем не думал. О чем, собственно, думать в час ночи? Все вроде на месте, а если и не на месте, то это не моего ума дело. Мне всего хватает: двадцать один, и спортивная форма, и второй курс, и все другое прочее, что у всех, не хуже и не лучше. Так я себе говорил, но скука сидела и мигала на меня серыми глазами, и на щеке был неудобный порез после бритья, которого днем я не заметил. Только глухой ночью было время заметить эту скучную царапину — ровный надрезик, сквозь который видна подкожная сукровица в клетчатке.
Почему я не спросил у Адама: «А как вы узнали про крепление?» Нет, не надо ничего спрашивать. Когда я выходил, я заметил над его кроватью фото какой-то женщины. Красивая женщина, хотя лицо неправильное. Неудобно просто так спросить: «А это — кто?»
ЧЕТВЕРГ. ЗЕЛЕНЫЙ РОМБ
— Так, вам, значит, все ясно в жизни, — сказал Адам, выскребывая тарелку с супом. (Он ел лежа в постели, хотя ему сегодня, кажется, было лучше.) — А мне — нет. — Он вытер рот простыней и задумался.
— Это — радиоприемник? — спросил я.
— Приемник? Нет, да, — ответил Адам, очнувшись. — У меня вообще много изобретений, восемь или семь, не помню…
Его водянистые глазки что-то решали во мне.
— Я вам скажу… Уже скоро меня… Хотите?
— Что?
— Я изобретал сорок один год. Я на пенсии. У меня нет детей, — добавил он задумчиво. — Вы не верите в душу?
«Дошел?» — подумал я и ухмыльнулся неуверенно.
— Да, я вижу — не верите. Но это неважно, это даже интереснее…
Он уставился в потолок, помпон шапочки качался над подушкой.
Я закурил и составил грязные тарелки.
— Свет погасить? — спросил я Адама, но он не слышал.
— Налейте полстакана воды. Теплой. Вон там, — сказал он и резко сел, сбросив одеяло. Его востроносое дряблое лицо было теперь сосредоточенно, он щупал ногами шлепанцы под кроватью.
— Куда вы? — спросил я. Адам встал и подошел к окну. Мягко упала черная штора. Адам обернулся ко мне.
— Молодой человек! — сказал он, шепелявя от волнения. — Вы ничего не хотите знать. Вы не любопытны, но вы будете любопытны. Только любопытство спасает от отчаяния. Хотите?
Я хотел уйти, но спросил все-таки:
— Что «хотите»?
— Хотите увидеть неизвестное?
— Какое неизвестное?
— Всякое. Совсем неизвестное. Хорошее и ужасное. Всякое!
Он немного задыхался. От жары, наверное. Надо было его уложить. И самому идти спать. Или не спать, а смотреть на грязное окно, на пиджак на стуле, совсем мертвый после часа ночи. Может быть, поэтому я и ответил:
— Ну что ж…
Я сидел в кресле между двумя жужжащими, как мошкара, аппаратами Адама. Мой лоб обжимала металлическая дуга, виски холодили голые клеммы. Мне было неловко, и я злился. Передо мной в стакане с водой таяла толстая желтая таблетка.
— Выпейте и считайте до трехсот, — сказал Адам врачебным голосом. — Не волнуйтесь. Не думайте. Не шевелитесь. Закройте глаза.
Я слышал, как он потушил свет. Под веками плавали искристые сороконожки, во рту был привкус йода. Потом что-то сорвалось в голове, и нутро мозга налилось теплым гудением, далеким, как бормотанье огромного стадиона. Я сел поудобнее. Последнее, о чем я подумал, что на моем лице до сих пор торчит эта дурацкая усмешка. Потом я вздрогнул и стиснул челюсти: я увидел вершины деревьев.
Я смотрел поверх чьей-то головы в кожаном летном шлеме. С огромной высоты мои глаза спускались к земле, покрытой влажными лесами. Горизонт колебался жаркими испарениями болот. Я никогда не видел столько зелени — мясистой и душной; серо-голубые листья, узкие, как спинки ящериц, заполняли все внизу. А в центре этих чужих лесов медленно пульсировал ядовито-зеленый ромб. Точно прищуренный допотопный глаз.
Мне стало страшно, я вцепился в поручни, тяжелая дрожь моторов через потные ладони сотрясала мою голову.
Вертолет висел над вершинами полузатопленных пальм. Ветер винтов комкал их жестяные перья; два оранжевых попугая боком нырнули в мокрую темень; гроздья рыхлых цветов качались, гнулись под самой кабиной. Пахло бензином и летним болотом.
Кто-то коротко вздохнул… Теперь вертолет висел над самым ромбом, и я видел, как воронка вихря прижимает к трясине бледную мертвую траву. Люди в кабине молчали. У толстого доктора было смущенное и озлобленное лицо, механик жадно затягивался сигаретой — оба смотрели из двери кабины на коренастого голого человека, который ждал их на краю поляны. Он стоял совершенно неподвижно, сцепив руки под животом. На красноватом животе, на круглых плечах плясали зеленоватые блики. Из-под надбровных дуг маленькие глаза слепо и равнодушно разглядывали вертолет, а между полукружий грудных мышц медленно опадал ядовитый ромб. Точно рана, затянутая кожицей. «Душа леса», — сказали сбоку, и меня прохватило ознобом, хотя солнце жестоко палило в затылок.
— Два тридцать! — сказал механик. — Трап! — И все стало просто.