Для того чтобы судить о настроении ближайшей свиты государя в эти октябрьские дни, достаточно привести следующий факт. Когда мы шли в октябрьские дни на пароходе в Петергоф (в течение всего этого времени железная дорога бастовала), на заседание с нами также ехал обер-гофмаршал двора генерал-адъютант граф Бенкендорф (брат нашего посла в Лондоне), человек неглупый, образованный, преданный государю и из числа культурных дворян, окружающих престол. Он, между прочим, передавал сопровождающему меня Н. И. Вуичу свои соболезнования, что в данном случае жаль, что у их величеств пятеро детей (4 великие княжны и бедный, говорят, премилый, мальчик – наследник Алексей), так как, если на днях придется покинуть Петергоф на корабле, чтобы искать пристанища за границей, то дети будут служить большим препятствием. <…>
При возвращении из Петергофа в заседании на пароходе кто-то проговорился, и я в первый раз услыхал фамилию Горемыкина. Кто-то сказал, что, вероятно, сегодня еще придется тому же пароходу, на котором мы ехали, везти из Петергофа Горемыкина. Как потом оказалось, его величество почти одновременно вел два заседания и совещания – одно при моем участии, а другое при участии Горемыкина. Такой способ ведения дела меня весьма расстроил, я увидел, что его величество даже теперь не оставил свои «византийские» манеры, что он не способен вести дело начистоту, а все стремится ходить окольными путями, и так как он не обладает талантами ни Меттерниха, ни Талейрана, то этими обходными путями он всегда доходит до одной цели – лужи, в лучшем случае помоев, а в среднем случае – до лужи крови или окрашенной кровью. Если сведение о Горемыкине, случайно дошедшее до меня на пароходе, меня взорвало, то, с другой стороны, оно меня и обрадовало, так как это дало мне основание уклониться от желания во что бы то ни стало поставить меня во главе правительства. 16-го днем я вызвал по телефону барона Фредерикса, министра двора, и ему, а равно дворцовому коменданту князю Енгалычеву (так как барон Фредерикс сам затруднялся говорить по телефону) говорил, что до меня дошли сведения, что в Петергофе происходят какие-то совещания с Горемыкиным и Будбергом и что предполагают изменять оставленный мною у его величества проект манифеста, что я, конечно, ничего против этих изменений не имею, но под одним условием, чтобы оставить мысль поставить меня во главе правительства; если же, несмотря на мое желание уклониться от этой чести, меня все-таки хотят назначить, то я прошу показать мне, какие изменения полагают сделать, хотя я остаюсь при мнении, что покуда никакого манифеста не нужно. На это мне барон Фредерикс ответил, что предполагается сделать только несколько редакционных изменений и что они надеются, что для выигрыша времени я не буду настаивать на том, чтобы мне показали предполагаемые изменения. Я ответил, что я все-таки прошу эти изменения мне показать. Затем мне ответили, что вечером барон Фредерикс будет у меня и мне изменения покажет. Вечером у меня были братья Оболенские – Алексей и Николай. Они сидели у жены. Фредерикс все не ехал.
Наконец, он приехал уже за полночь и вместе с директором своей канцелярии Мосоловым (женатым на сестре генерала Трепова). Мы – я, барон Фредерикс и его помощник князь Н. Оболенский – уселись, и разговор начался с того, что барон Фредерикс сказал, что он ошибся, передав мне, что в проекте манифеста сделаны лишь редакционные изменения, а что он изменен по существу, и мне предъявили оба проекта, с указанием на один из них, на котором останавливаются. Все эти экивоки, какая-то недостойная игра, тайные совещания при моей усталости от поездки в Портсмут и болезненном состоянии меня совсем вывели из равновесия. Я решил внутренне, что нужно с этим положением покончить, т. е. сделать все, чтобы меня оставили в покое. Поэтому я отверг предъявленные мне анонимные, кем-то тайно от меня составленные проекты манифеста. Они и по существу не могли быть приняты в предложенном виде. Если бы в это решающее на много лет судьбы России время вели дело честно, благородно, по-царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности, несомненно, привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками, и документы составлялись наскоро, без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета.