Возвратившись домой, я долго думал об этом и к мнению о манифесте отнесся скептически и в конце концов отрицательно, и вот почему. Мне прежде всего представлялось, что никакой манифест не может точно обнять предстоящие преобразования, а всякие неточности и особенно двусмысленности могут породить большие затруднения. Поэтому я находил, что преобразования должны проходить законодательным порядком и – впредь до придания законодательным учреждениям прав решений – в порядке совещательном или через Государственный совет (старый) или через булыгинскую думу, когда она будет собрана (т. е. по закону 6 августа). До известной степени я боялся, чтобы манифест не произвел неожиданного толчка, который еще более бы нарушил равновесие в сознании масс, как интеллигентных, так и темных. Наконец, находясь около двух лет не у живого дела, у меня явилось желание осмотреться. 11-го числа или 12, не помню, кто-то мне сказал, что государь совещается с некоторыми лицами, с кем именно я не спрашивал, и меня это не интересовало, но я думал, что с Чихачёвым, графом Паленом, а может быть и с графом Игнатьевым, на которого в это время я также указал министру двора барону Фредериксу, что, может быть, государь с ним посоветуется, и он окажется подходящим диктатором, если его величество остановится на диктатуре. Сам я в диктатуру не верил, т. е. не верил, чтобы она могла принести полезные плоды для государя и отечества, что я и высказывал его величеству откровенно, но в душе я имел слабость ее желать из эгоистических стремлений, так как тогда я был бы избавлен стать во главе правительства в такое трудное время и при условиях таких свойств его величества и двора, мне хорошо известных, прелесть коих я уже на себе ранее испытал и которые внушали мне самые тревожные опасения. Я понимал, что ни на благодарность, ни на благородство души и сердца я рассчитывать не могу; в случае удачи меня уничтожат, окончательно испугавшись моих успехов, а в случае неудачи будут рады на меня обрушиться вместе со всеми крайними. Заседание, бывшее в течение этих дней у меня, в котором я хотел выяснить, насколько можно положиться для прекращения общей смуты на военную силу, в котором участвовали два официальных представителя военной силы – военный министр и генерал Трепов, бывший в то время начальником петербургского гарнизона, произвело на меня весьма тягостное впечатление, в их мнениях явно сквозило, что рассчитывать на успокоение через войска невозможно и не потому, что это средство само по себе, конечно, длительного и здорового успокоения дать не может, а вследствие отчасти неблагонадежности, а главное, слабости этой силы. Вероятно, те же речи представители военной силы, а в том числе и великий князь Николай Николаевич, держали и государю, и, вероятно, поэтому он не остановился на диктатуре. Иначе я себе не могу объяснить, почему государь не решился на диктатуру, так как он, как слабый человек, более всего верит в физическую силу (других, конечно), т. е. силу, его защищающую и уничтожающую всех его действительных и подозреваемых, основательно или по ложным наветам, врагов, причем, конечно, враги существующего неограниченного, самопроизвольного и крепостнического режима, по его убеждению, суть и его враги. Великий князь Николай Николаевич, после того как мы были у его величества по делу пресловутого бьоркского соглашения[198]
, уехал к себе в имение, и я его с тех пор не видал до заседания у государя 15-го. Оказалось, что он тогда только что вернулся с охоты по вызову государя. Несмотря на то, что я 14-го числа снова советовал государю ограничиться утверждением моей программы, того же числа князь Орлов, передавая мне по телефону, чтобы я прибыл завтра, 15-го утром, на заседание, передал мне повеление государя привезти с собою проект манифеста, «дабы все исходило лично от государя и чтобы намеченные мною меры в докладе были выведены из области обещаний в область государем даруемых фактов». Из этого разговора с Орловым я усмотрел, что он принимает какое-то участие в деле, но какое, я не знал и не придавал сему должного значения, зная Орлова за приятного салонного собеседника, но человека совсем несерьезного и без всякого серьезного образования. Затем я узнал от князя Н. Д. Оболенского, что он знал о разговоре Орлова со мною по телефону, что вышеприведенная формула была не случайная, а обдуманная, изложенная на записочке (шпаргалке) у Орлова. Впоследствии я узнал, что государя уговорили издать манифест не потому, что мерам, изложенным в манифесте, сочувствовали, а потому, что дали идею государю, что я хочу быть президентом Всероссийской республики и потому я хочу, чтобы меры, долженствующие успокоить Россию, исходили от меня, а не от государя, и для того, чтобы расстроить мои планы о президентстве, уговорили государя, что он непременно должен издать манифест. Нужно воспользоваться мыслями графа Витте, а затем можно с ним и прикончить. Сперва решили ограничиться телеграммой, данной мне 13-го числа, а когда я настаивал, чтобы были приняты более решительные меры и в случае принятия моей программы ее утвердили, тогда уже решили, что в таком случае необходим манифест, дабы я не сделался президентом республики. Как все это ни невероятно, но, к сожалению, я пришел к заключению, что это было так! Князь Орлов и другие обер-лакеи его величества (не настоящие лакеи, ибо государь был окружен честными слугами его физических потребностей) тогда же выказывали опасения о моем президентстве князю Оболенскому. Этот факт и то, что государь мог, хотя в некоторой степени, действовать под влиянием подобных буффонад, наглядно показывает, каким образом Россия после 8–9-летнего царствования императора Николая II упала в бездну несчастий и полной прострации. <…>