Павел пробовал молиться, несмотря на своё неверие. Начал с Иисуса Христа. Просил его защитить чад и домочадцев, изъявлял готовность сам пострадать за них. Однако никакого знака, что молитва принята, не последовало, хотя ждал он довольно долго. Потом обратился к Саваофу с теми же просьбами. И опять ничего, полное безмолвие.
Икон у него в дому было достаточно. Была и Богородица с младенцем Иисусом. Чин у неё был: Утоли моя печали. Очень нравился Павлу этот образ. Была ещё и Умиление. И хотя, глядя на неё, полагалось умиляться, он сего чувства не испытывал.
А вот Утоли моя печали действовала на него умиротворяюще. Была в ней какая-то утешительность, тихая и нежная скорбь. Так она пленяла его, что иной раз он прикладывался к её лику сухими губами. Говорили, что икона эта письма суздальского, тонких суздальских изографов, и что возраст у ней почтенный.
Павел долго простаивал перед нею. Иной раз казалось ему, что уста её задвигались, и он жаждал и ждал услышать её божественное слово. Но потом опоминался, понимал: слишком напрягал глаза, оттого и дрожание. От напряжённого ожидания слова. Слово должно било исторгнуться из сжатых уст.
Ожидание было напрасным. Уста не размыкались. Слово — желанное, жданное — не звучало. Взгляд, казалось, обещал нечто. Но и обещание это не исполнялось.
Не снизойдёт ли Яхве — бог жидов, его былых единоверцев? Ведь он должен исполниться милости к бывшему сыну богоизбранного народа. Ясно, он отринул перекрещенца. От него, естественно, нечего было ждать и не на что надеяться.
Ну кто-де, кто же подаст наконец знак, что молитва услышана и что помощь будет подана?
Да никто не подаст помощи. Ибо уши божеств отклонены от людей и скотов. Они там, наверху, заняты, как видно, своими делами, непостижимыми для человечества с его несметными пороками. В который раз Павел убеждался в этом, жизнь его продлилась далеко за середину, и вот оно уже рядом — дряхлое старчество.
Снова и снова размышлял он над бытием богов. И всё глубже и глубже проникала в него мысль об их земном происхождении. Оказывается, жрецам было проще всего объяснить непознанное вмешательством Вседержителя, Всемогущего и Всесущего. Он снова вспомнил изречение одного из столпов христианства, именем Тертуллиан: «Верую, хоть и абсурдно!»
Абсурдно думать, будто иконописный Бог вдруг сойдёт со своего изображения и станет творить чудеса. Абсурдно ждать от него слова, а тем более пророчества. Бог, разумеется, нужен. Он нужен прежде всего его слушателям. Он нужен отчаявшимся людям, у которых не осталось другого прибежища. Он нужен светской власти, дабы держать в узде подданных своих. Он нужен для того, чтобы держать людей в страхе. В страхе Божием!
Павел устал от этих размышлений. Они то и дело затопляли.
Помощь могла прийти только с земли. Её могли принести только человеческие руки. Шеин и Гордон. Павел повторял слова своего духовного отца: да приидет одоление над супостатом!
— Да приидет одоление над супостатом! Да приидет... — Он повторял и повторял эти слова, втайне надеясь, что у них есть достойные исполнители.
Они были. Медленно двигалось воинство к Воскресенскому монастырю, где, по одним сведениям, стояли, а по другим — окопались мятежные стрельцы, четыре полка, из коих уж бежали самые благоразумные либо самые трусливые.
Воскресенский монастырь был избран стрельцами неспроста. Это было детище мятежного же патриарха Никона, его Новый Иерусалим. Мощны его стены, не пробить их ни ядром, ни тараном, укроют они многотысячное войско бунтовщиков. Да и бунтовщики ли они, если разобраться по справедливости? На Москве у них семьи — жёны и детки малые, престарелые родители, с ними они более года не видались. На Москве был у них и прокорм достойный. А ныне они страждут в холоде либо в жаре несусветной да в голоде. Доколе будут держать их в нелюбимой стороне, вдалеке от родного дома?! Нету мочи терпеть! — вопили они, вопили — стенали, однако ещё не помышляя о бунте. Бунт явился тогда, когда Ромодановский стал приневоливать их. Просились они в Москву хоть ненадолго, повидать своих детишек, переспать с жёнами, наконец. На что им естество дано? Сколь можно жить без бабы? Это бояре должны понимать!
Бояре, однако, знать ничего не хотели. Не хотели мирволить стрельцам. Войско они или не войско? Должен быть для них устав? Войско обязано беспрекословно повиноваться своим начальным людям.
Сколь можно?! Сколь можно терпеть гнёт боярский? Гнёт иноземца поганого Францка Лефорта?!
Взгромоздился на бочку Артёмка Маслов, вынул из обшлага бумагу, потряс ею. Близ него сгрудились свои — сотня.
— Чти, Артёмка! — стали кричать: раз бумага, стало быть, в ней нечто важное. Бумаги без важности не бывает.
— Во, благодетельница наша царевна Софья Алексеевна, из затвора своего отписала нам. Была она правительницей — мы и горя не знали. Государством правила мудро, иноземцев не жаловала, а жаловала нас, стрельцов. И князь Василий Васильевич Голицын был к нам благосклонен.
— Ведомо нам, ты чти, чти! — вскрикнули из толпы.
Артемий развернул бумагу и стал читать: