Прислушаемся к словам Дарьи, в которые автор, вероятно, вкладывает идеологию своего и подобных ему островков: «Ты говоришь, почто жалко его? А как не жалко? Если на гонор не смотреть – родился ребятенком и всю жисть ребятенком же и остался. И бесится, дурит – ребятенок, и плачет – ребятенок. Я завсегда вижу, кто втихомолку плачет. Ни власти над собой, ни холеры. А сколь на его всякого направлено – страшно смотреть… И вот он мечется, мечется… По-пустому же боле того и мечется. Где можно шагом продти, он бежит. А ишо смерть… Как он ее, христовенький, боится! За одно за это его надо пожалеть. Никто в свете так не боится смерти, как он. Хужей всякого зайца».
Но тогда причем здесь Матёра со своими лиственями и кладбищами?! Где ее, так сказать, духоподъемность? Скорее как раз в условиях замкнутого пространства Матёры и сформировался, и воспроизводится этот, «хужей всякого зайца», тип. И, с другой стороны, разве Матёра – только остров, земля, малая родина? Матёра, как видим, воплощается и в особого склада людях.
Земля затоплена, кладбище становится подводным, но люди остаются. Накат гидротехнической волны разносит Матёру по свету. «Отчалившая Русь», люди – это острова, и так далее.
По сути, центральная проблема, заявленная Распутиным в повести и ставшая организатором ее художественного тела, проблема гибели старого под напором нового – фиктивна. Фиктивна, потому что глобальна, всеобща. С Матёрой прощались и в 1917 году, и в «Вишневом саде», и в «Евгении Онегине», и во времена Екатерины, и подавно в Петровскую эпоху… А Иван Калита не рушил Матёру?! Диалектика, как бы мы ни шарахались сегодня от марксизма-ленинизма, есть. Но не диалектика – предмет литературы. (Разве что пресловутая «диалектика души»). Предмет литературы – метафизика; солнце идеала над «пестрым сором» жизни. Если мы хотим видеть в «Прощании с Матёрой» своеобразно выраженное автором неприятие политики родной Коммунистической партии и не менее родного Советского правительства в области природопользования, то можно от души его поздравить: сусловская цензура вела себя бурно и в самые застойные годы, а он «проскочил» сквозь ее надолбы. Но если речь все-таки повелась о человеке как таковом с его, по любимому слову Белинского, субстанциональными «потрохами» («потроха» добавил от себя), то итог скромен. Ибо Матёра как преображенное памятью прошлое никуда не делась. Она воспроизводима. Она еще будет возникать и возникать повсюду. А прощаться… Как знать, не напишет ли кто в грядущем веке роман «Прощание с водохранилищем»?!
Алексей ИВИН, Тверская область, Бежецк
(газета «Литература», приложение к газете «Первое сентября», №44 за 1994 год).
-------------------------------------
ПЕВЕЦ РОССИЙСКИХ АНТИНОМИЙ
В школьных учебниках прежних лет, в литературоведческих статьях, посвященных творчеству крупных писателей, было принято сетовать на то, что они (Достоевский, Толстой или Некрасов) не могли избавиться от противоречий, «страдали» ими: в прокрустово ложе социалистического литературоведения русские классики укладывались с трудом. Потому что на самом-то деле не вопреки противоречиям своего мировоззрения, которые лишь отражали противоречивость самой жизни и человеческих взаимоотношений, а благодаря им эти писатели достигали вершин, благодаря тому, что они стремились хоть сколько-нибудь приблизить действительность к идеалу. Об этом хорошо сказал другой классик – классик американской литературы Уильям Фолкнер: «Завершая очередную книгу, я испытываю чувство досады и полного поражения».
Различия между, условно говоря, «гармоническими» писателями (Пушкин, Толстой) и противоречивыми (Достоевский, Некрасов) состоят в том, что первых противоречивость жизни не приводила в отчаяние, их мировосприятие было оптимистичным (экстравертным, как сказали бы ныне), а вторые, напротив, страдали от этой противоречивости, им были свойственны творческие и психологические срывы, негативизм восприятия. Избавить мир от зла – такова их изначальная установка накануне творческого акта; с аналогичной установкой действовали, как мы знаем, проповедники раннего христианства.
Но эта сверхзадача, эта благотворительная пророческая миссия не могла быть исполнена в пределах одной жизни. Более того, внимать пророку, совершенствоваться по его указаниям во все времена находилось не много охотников. Из евангельских сцен мы знаем, что у привилегированной, образованной части населения пророческое слово вызывало подчас острое раздражение и неприязнь. В России Х1Х века такой прослойкой было крепостное дворянство. Неслучайно поэтому многие страницы поэзии Некрасова, прозы Салтыкова-Щедрина или, скажем, Джонатана Свифта писаны буквально кровью собственного сердца. Сатира, гротеск, сарказм были прямой реакцией на невнимание или неприязнь аудитории, на несоответствие низкой действительности высокому идеалу.