Благодаря этим мерам я очутился на железной койке, на негнущейся поверхности которой выступали 102 заклепки; на них лежал тюфяк из парусины, набитый сеном или соломой, толщиной в полтора пальца. Ложась спать, я боками чувствовал каждую заклепку. Подушку изображал тонкий грязненький и притом очень вонючий предмет квадратного вида, набитый чем-то вроде перьев. Затем была одна простыня и давно сносившееся байковое одеяло. Носильное белье состояло из бумажной рваной рубашки, рваных подштанников и белых нитяных носков. Нерваными были только туфли из толстой желтой кожи, которые совсем на ногу не приходились. Если прибавить к этому запрещение бриться и стричься, станет ясно, что мы своей внешностью должны были мало отличаться от патентованных каторжан.
Через несколько дней после моего прибытия в коридоре послышались шаги большого количества людей, щелканье замков и засовов во всех камерах... При приближении шагов к моей камере (последней в коридоре), когда ключ уже был вставлен в замочную скважину, я услышал вопрос: «А тут кто?» После получения ответа: «генерал Воейков» — люди быстро удалились. По словам одного из вошедших ко мне вскоре солдат, оказалось, что это был главнокомандующий военным округом генерал Корнилов, производивший инспекторский смотр арестованным в Трубецком бастионе сановникам.
Мне до сих пор непонятно, почему генерал Корнилов, знавший меня лично по Могилеву (где он так волновался за свои приглашения к высочайшему столу), уклонился от свидания со мною в моем заключении.
В этот же самый день вновь послышались быстро приближавшиеся к моей камере шаги. Дверь с шумом отворилась — и в нее ворвалась толпа, предшествуемая людьми в солдатской форме, с ружьями наперевес и весьма агрессивно настроенными. Я почувствовал, что настал критический момент. Меня осенила мысль схватить находившуюся около моей койки икону, в виде исключения оставленную мне... Этой иконой-складнем благословили меня кавалергарды в день сдачи мною эскадрона. На задней стороне этого складня (чудом уцелевшего у меня) выгравировано: «
Взяв икону, я сделал несколько шагов вперед со словами: «Читайте» — и показал надпись, которую они не в силах были одолеть. Произошло замешательство... Ружья пошли прикладами вниз, и все остановились. Замыкал солдатское шествие комендант крепости штабс-капитан Кривцов, молча ожидавший, чем кончится посещение этой натравленной ордою камеры дворцового коменданта. Сопровождал его поручик Чикони.
...Посмотрев на икону, солдаты стали один за другим выходить, а последние три-четыре перед уходом почему-то даже раскланялись со мною.
Одно из очень тяжелых условий тогдашней жизни представлял вопрос питания: запрет получать что бы то ни было из дому или приобретать на свой счет, обязательная еда из так называемого солдатского котла — все это привело к тому, что я в день имел только три чайника с кипятком (чай и сахар у меня был свой), три маленьких кусочка черного хлеба, в обед несколько ложек так называемых по-солдатски пустых щей (т.е. воды, в которой ничего не плавало) и затем ложки две-три каши, и то не каждый день. Порцию ужина составляли несколько ложек тех же пустых щей. Называть такое наше питание «солдатской» пищей было очередной ложью членов Временного правительства: за 30 лет службы в войсках я никогда не видел, чтобы солдаты получали что-нибудь подобное той гадости, которую Керенский называл солдатской пищей, а генерал П. А. Половцев в своей книге сравнивал с питанием в первоклассной гостинице «Астория». Такие суждения могли высказывать люди, ограничивавшиеся подглядыванием в дверные скважины камер; не думаю, что они остались бы при своем мнении, если бы сами в то время посидели в Трубецком бастионе.
В камере стоял собачий холод и была невероятная сырость. Почувствовав приступы болезни сердца и подагры, я решил обратиться к крепостному врачу, который, посмотрев на меня, сказал: «