Настроение у Аманды становилось все более кислым с каждым закатом. Поутру, разбуженная вездесущими звуками коммунального довольства, она лежала на пороге еще одного сияющего дня и думала: я в раю, да, так почему же мне так грустно? Но как бы ни старалась она, давлению ее ощущений невозможно было сопротивляться долго: посреди чрезмерного немыслимого великолепия земли, разносторонней красоты ее народа жизнь — скаредная добыча и трата ее — оставалась до ужаса закоснелой (устрашающее напоминание о ее собственном безнадежном порабощении тем принципом, к какому притягивают нас чары удобства); требования племенного общества, налагаемые на понятие об индивидуализме, были достаточно строги, чтобы притопить разрастающееся эго в потоке общественных и духовных необходимостей, не было тут никакого тайного «я» в широко понимаемом западном смысле этого слова, частное пространство равнялось публичному — и наоборот; и превыше и дальше всех этих забот маячило животное однообразие эдемного состояния, те же обязанности, та же пища, те же шутки, то же небо, безмозглая рутина, психически до того нервирующая, неудивительно, что пекиты так увлекались различными драмами в мире духов — то был их театр, их «мыльная опера», и неудивительно, что все их гости принуждены были выступать перед целой деревней — нужда в новизне, в развлечении даже грубейшего пошиба повсеместна и неугасима.
Однажды ночью, терпеливо лежа на полу рядом с мужем на подстилке, ожидая, когда ее охватит сон, она пережила видение — увидела себя издалека, с некой замечательной точки где-то в глубоком космосе, с веранды Бога, и увидела мир, в котором живет, увидела его впервые целиком, промежуточную остановку на пригородной линии вечности, наплыв свежих душ прибывает, и непрерывной бессчетной чередой освобожденные души мертвых устремляются прочь с планеты, словно пыльца с головки цветка. Вздрогнув, она подхватилась, ибо начала беспомощно падать сквозь себя. Сердце колотилось безумно. В такой дали от дома. В темноте она дотянулась потрогать грудь Дрейка, ее утешительные подъемы и опадания. Мир по-прежнему функционировал, как должен был по стандартным условиям, в машинном отделении все в норме, на своем предначертанном курсе к какому неизменному пункту назначения? А снаружи, сквозь щели между расходящимися досками плесневеющей стены, ей виден был почернелый окорок ночи, нашпигованный звездной гвоздикой.
Обсуждение однажды вечером после ужина (рис с рисом и гарниром из риса) мало чем улучшило расположение Амандиного духа. Она обнаружила, что вождь еще унылее ее.
Дерево, объяснил он, есть картинка мироздания. Мироздание существует в форме дерева, как и бог, как и человек. Полеты птиц — мысли бога. Потому-то человек носит перья у себя на голове.
Лес — человеческая жизнь, но те, кто уходят из леса, забывают, что это так. Когда возвращаются, им вечно мешают деревья, и они сердятся. Тогда-то и начинается рубка. Они намереваются облегчить жизнь, но не понимают, что вымирания не существует. Деревья и растения, птицы и животные, что исчезают из нашего мира теней, поселяются в мире духов, но кошмарно преобразуются в бесов, сердитых и мстительных. Поэтому, когда громадные деревья рушатся под ножами бульдозеров, они потом вновь вырастают в ночи души, что становится все темней и темней, непроницаемей, таинственней, злобнее.
Поскольку едва исчезнут все деревья, никак нельзя будет вернуться к богу. Никакого бога не будет.
Дрейк подарил вождю бейсболку «Ловчил» и пачку сигарет с гвоздикой. Казалось, это вождя неимоверно взбодрило.
Дни миновали, как камни, падающие в бездонный колодец.
Однажды днем, когда Хенри наставлял Дрейка в приготовлении яда для стрел духового ружья из отвара коры анчарного дерева, Дрейк как бы между прочим спросил, есть ли у него
Хенри это потрясло.
— Где вы об этом услышали?
— Из книги.
— В книгах полно всякой ерунды. Древние практики на потеху туристам. Вроде голов, которые все мы вроде как должны вывешивать наподобие праздничных украшений.
Дрейк не сводил с него взгляда, лицо серьезное, насколько ему оно удавалось.
— Я спросил лишь потому, что подумывал им сам обзавестись.
Глаза Хенри оставались безразличными и карими, силуэт его мысли юлил, словно послеполуденные тени на остекленевшем пруду. Когда же он заговорил снова, голос у него стал иной, нежели тот, каким он обычно разговаривал с Дрейком.
— Лично у меня такого приспособления нет, но у многих мужчин в этой деревне есть. У многих мужчин вдоль этих рек. Джалон такой носит. Но я убежден, что и это у нашего народа вымирающий обычай. Зачем богатому американцу, как вы,
Дрейка это развлекло.